Я и в самом деле затягивал это заседание, а Полина, наверно, торопилась, как всегда, к своему Карлёнку. Он, когда оставался один, сидел и ревел, пока не увидит Полину, а как увидит — умолкает и на руки просится. Так что не до нас и не до наших историй было маме Карле, а если что и случалось прямо перед её застеклёнными глазами, она всякий раз терялась, охала и сначала нам же на нас жаловалась, а потом вспоминала, что надо быть строгой, и тогда отсылала нас к нашим вожатым, говоря приблизительно вот так: «Что? Что такое? Ах, мальчики, опять вы! Боже мой, кто это сделал и как вам не стыдно! Как ты стоишь? Изволь встать как следует, и ступай в свой отряд, и скажи, что тебе старшая вожатая сделала замечание… Нет, постой! Мальчик! Где этот мальчик… Вот только что он был, куда он ушёл? Я не спросила его имени. Как не стыдно пользоваться тем, что у меня запотели очки!..»
А мы правда пользовались этим, и ещё как!
Когда она вновь сажала себе на нос уже протёртые стёкла, никого не было: ни виновных, ни свидетелей. Зато преступление оставалось на своём месте, и, скажем к примеру, оно однажды дико засверкало под солнцем свежей ядовито-зелёной масляной краской.
Что это было?
А вот что. Это красили забор сторож и Партизан, да отошли куда-то зачем-то. А ведёрки с краской оставили и в них кисти забыли… И конечно же, шёл мимо кто-то ещё с кем-то, смотрят — краска есть, много краски… И кисти в ней плавают. Хорошо? Очень даже!
Что бы это, думают, им такое покрасить? Забор?
Неинтересно. Его Партизан со сторожем сами доведут. А вот если горниста покрасить — это красиво!
Он гипсовый, серый, облупленный. От всех дождей видны потёки и от всех морозов — трещинки… Даже полезное получается дело…
И выкрасили горниста зелёной краской, весьма аккуратно, без проплешин. В две кисти работали, и почти весь отряд приложил руку, да тут вдруг мама Карла, откуда ни возьмись, с вечным своим:
— Ах, боже мой, у меня мальчик плачет!.. Он там, может, пуговицу проглотил и всё, что угодно, а вы тут. Ах! Кто это сделал?
— У вас там ребёнок плачет! — лукаво ей кто-то напомнил.
— Плачет? Ты сам видел?
— А чего видеть? Отсюда слышно…
— Ах, боже мой! Идите и скажите своему вожатому… У вас кто, Гера? Вот и ступайте к нему, пусть он сам разбирается со своим отрядом, а я бегу!
И побежала.
Когда это было, вчера или дня два назад? Не помню уже.
А вот сегодня, сейчас заседает в пионерской комнате совет лагеря, и одному человеку задают вопросы, и человек не хочет на них отвечать. Стоит и злится и делает вид, что всё это — пустяки, а каша оттого заваривается всё гуще и гуще…
— Так как же, Табаков? Почему же ты нам твердишь одно, а товарищи твои говорят другое?
— А потому что если хотите знать, то все дрались. И я и они. И вообще никто не дрался, а это мы так играли.
Я говорил это, думая, что сейчас всё объяснится и меня отпустят. Но ошибся, вышло совсем иначе.
— Значит, ты один против всех? Против отряда? — спросила Полина.
— Не знаю… — замялся я, сообразив, что напрасно я вообще отвечаю. Все мои слова теперь будут против меня, потому что и сами они — против меня. Попроси я у них сразу прощения, и всё бы тут кончилось.
Лучше бы уж я молчал! Теперь, когда я сказал, что дрались все, — все и будут против меня, как против ябеды. Но уж очень это обидно! Чего они тут расселись и обсуждают меня, когда сами такие же, а кое-кто ещё и чужой клубникой весь перемазан! Не буду я у них прощения просить!
И они присудили — снять на вечерней линейке с меня галстук на три дня, и карикатуру нарисовать в газете, и чтобы я в столовую и всюду ходил один, позади строя.
«За что?»
«За то, что не подчиняюсь, и за то, что нагрубил». «А я не грубил!»
«И ещё за то, что сказал им в ответ: «Не снимете! Посмотрим, как это вы снимете!»
Вот за это, за всё вместе. И ещё за Геру.
Геру нашего мне, конечно, никогда не забыть. Вот взрослый я уже, а представляю его себе, и снова настроение портится.
Зато начальника вспоминаю часто — добрый он был человек, трудолюбивый.
То, смотришь, забор он красит вместе со сторожем, то крышу чинит и кричит сверху:
— Иди, иди — не бойся! Чего ж ты остановился?
Но как пойдёшь, если он на крыше сидит, красит, чинит. А назавтра в другом углу лагеря — он, да не чинит уже и не красит, как раз наоборот, ацетоном краску смывает…
— Во! Видал, до чего безобразия доводят! Делать бездельникам нечего! Так, отвернулся я, понимаешь, десять минут меня не было, а прихожу — и глазам не верю. Даже ведь не понял сначала, в чём дело, только чувствую — перемена произошла… Взял, понимаешь, кисть и покрыл фигуру зелёным цветом, что ты с ним сделаешь? Молчишь, да?
Читать дальше