«Спасибо тебе».
После они стали с ним разговаривать. Я в избе была, так всё и слышала. Его спрашивают, а оп сперва попросил развязать руки. «Никуда ведь не убегу, мол. Вас много, а я вон какой истерзанный, чего боитесь-то?» А тот, в погонах, офицер и говорит: «Видали, мол, мы, какой ты истерзанный. У тебя, мол, силы за десятерых».
Ну, однако, маленько ослабили верёвки и опять спрашивать. Я все слова не запомнила, а главно-то они о сыновьях у него допрашивали. Сперва про одного. Говори, мол, где щенок твой находится, и всё! А тот ему: «Про щенка вон у пса спрашивай, ваше благородие, а я, пока жив, — человек!»
Костя видел человеческие страдания каждый день. Они стали тем тяжким бытием, среди которого надо было приучиться есть, спать, даже петь. Иначе нельзя было бы жить и воевать против них. Костя приучился. Сейчас, несмотря на то что рядом слышалось такое, он, усталый до отупения, засыпал. Зыбкий челнок сна, укачивая, уносил его всё дальше от этого двора, от пахнущей горящим кизяком печки, от женщины, рассказывающей страшную быль. И постепенно унёс так далеко, что Костя уж ничего больше не слышал.
А женщина рассказывала далее про то, как допрашивали старика, как то битьём, то хитростью пытались узнать у него, где находится его младший сын, которого называли то щенком и волчонком, то сынком — когда старались подольститься к отцу. Из допроса выходило, что парнишка им очень досадил. Они пытались внушить старику, что если он сам выдаст, где прячется сын или где стоит отряд, в котором он воюет, то этим спасёт ему жизнь. Потому что тогда мальчишку только запрут, чтоб не безобразил больше, пока война кончится, а худого ему ничего не сделают. А старик всё молчал. И только раз, когда офицер назвал его сына разбойником, возразил, что уж если его мальчонка, который никогда никого не обижал, против них разбойничает, значит, вся земля вздыбилась против их неправды.
Потом они ещё спрашивали, где он прячет старшего сына, дезертировавшего из армии. И эти новые вопросы не испугали старика, а обрадовали. Потому что он раньше не знал, что старший его сын дезертировал из армии Колчака. Об этом он им сказал. Его опять били, но так ничего и не услышали.
Женщина, глядя на слушающих её партизан — а их уж несколько человек присело вокруг неё, — своими исплаканными синими глазами, то прерывала рассказ, беззвучно глотая слёзы, то вспоминала какую-то упущенную подробность и начинала сначала. Так она вспомнила — офицер допытывался: кто ещё из односельчан старика ушёл в партизаны, кто им помогает. И ещё называл разные фамилии, спрашивая: а такого-то знаешь? А такой-то где? На что старик ответил тоже один только раз: «Моей совести, ваше благородие, не пытай. Зря мучаешься», а потом опять замолчал.
Когда она кончила говорить и объяснила, где колчаковцы зарыли тело казнённого ими человека, вокруг долго молчали. Карпо Семёнович глубоко задумался. Потом спросил вполголоса, не упомнит ли женщина, как звали того человека и откуда он родом.
— А я не сказала? — удивилась та. — Как же не упомнить! Перед той самой минутой, как ему из избы выходить, я шепнула: «Скажи, мол, как звать, кого в церкви помянуть?» А он мне: «В церкви — без толку, а людям скажи, кланялся, мол, им коновал Байков Егор».
Костя проснулся с ощущением, будто его зовут. Явственно слышал, как глухо, с волнением называли его фамилию: «Байков, Байков». И не один голос, а несколько. Он поднялся — нет, не зовут. Наоборот, почему-то отводят глаза…
Потом был митинг над свежей могилой Костиного отца. Тело его партизаны вырыли с того места за селом, где оно было закопано колчаковцами, и перенесли на кладбище. Здесь, над могилой, прощальным залпом отсалютовали ему партизанские винтовки.
Речь Говорил Игнат Васильевич. Не понимал Костя, который с удивительной ясностью всё замечал, ощущал, чувствовал, зачем так громко, каким-то отчуждённым голосом выкрикивает свою речь командир. Рот жёстко и ломко кривится при каждом слове, обветренное лицо с натянувшейся на скулах кожей морщится, будто Гомозову больно произносить эти много раз говоренные и слышанные слова: мировая революция, беззаветный герой, мучители народа, вечная память. И выкрикивает он их так, будто его должны услышать не только люди, что стоят вокруг — партизаны отряда и жители села Мочаги, — а стотысячная толпа.
Косте было невдомёк, что его боевой командир за громогласно вдохновляющими, ставшими, в общем, привычными словами, прячет своё жгучее, душевное своё горе о погибшем друге, глубоко им уважаемом человеке. И если бы вместо митинговой речи произнёс он простое: «Прощай, Егор Михалыч», то нервы бы не выдержали напряжения, боли всех потерь последнего времени.
Читать дальше