— Ну что ж, Тымиш, нырнем, кто дольше?
— Костров — арбитр, — предложил Ливанов.
Андрей вылез на берег, вынул часы и скомандовал:
— Раз, два, три!
Швинец и Тымиш нырнули одновременно. Не успела вода успокоиться на месте, где скрылись состязающиеся, как красная, прыщавая физиономия Тымиша с лукавым видом показалась над поверхностью. Он задыхался от смеха и крепко зажимал пальцами конец носа. Как только вода над Швинцом заколыхалась, Тымиш опять сел на дно.
Швинец, просидевший под водой добрых полторы минуты, с изумлением осматривался кругом, не видя соперника. Прошло десять-пятнадцать секунд — тогда показался и Тымиш. Он делал вид, что задыхается и безумно устал.
— Ну и ну! — сказал Швинец.
— Д-да! — поддержал его, едва скрывая улыбку, Андрей.
Ашанин и Ливанов предпочли нырнуть в воду, чтобы не выдать товарища смехом.
— Ну, еще! — предложил Швинец.
— Реванш? — без должного уважения произнес Тымиш.
— Ну что ж, реванш, — совсем серьезно ответил Швинец.
Повторилась та же история. На этот раз Тымиш вторично нырнул заблаговременно и терпеливо просидел под водой около минуты.
Швинец от изумления даже подошел к тому месту, где нырял Тымиш, и посмотрел под воду — там ли он?
Андрей лежал на берегу, зарывшись лицом в песок, и только колени его ходили.
— Ой, не могу! — раздался вдруг крик и дикий хохот из воды. Это бежал к берегу, весь дрожа от сотрясающего его смеха, Ливанов.
Ашанин смеялся мелким, захлебывающимся хохотком, спрятавшись за лодку.
Тогда не выдержал и Андрей. Он вскочил и побежал в кусты. Из воды, и из кустов, и из-за лодки несся теперь дружный смех ребят.
Швинец стоял по пояс в воде, смотрел то на Тымиша, то на Ашанина и недоумевал. Было ясно — смеются над ним. Он осмотрел свое волосатое тело. Может быть, оно им показалось некрасивым… Он пошел на берег, быстро оделся и уехал.
Друзья продолжали хохотать до боли в затылке, разбежавшись в разные стороны для того, чтобы не подзадоривать друг друга.
Один Тымиш хранил спокойный и довольный вид победителя.
Став инспектором, Швинец всегда в первую очередь обрушивался на Тымиша и мушкетеров, никогда не верил их оправданиям и наказания назначал самые строгие и часто несправедливые.
Однажды Ливанов шепнул Андрею на уроке французского, что отец его неожиданно получил от архиерея золотой наперсный крест.
— Ужели неожиданно, друже? — скептически осклабился Андрей. — Может, уже давно гадалось?
— Андрюшка, ты словно хочешь попрекнуть меня отцовскими подвигами, — с горечью сказал Ливанов. — Это ты напрасно!
— Да нет, не лезь в бутылку. Это я так… от злости.
— Да, тоскливо как-то. Может быть, это оттого, что мы с тобой как не смыслили ничего, так и не смыслим. И это, наверное, оттого, что мы в революции были только фантазией заинтересованы. Я вот до сих пор не могу сообразить, что лучше — бомбами или брошюрами.
— Вот, брат, если бы повидать Мишку Гайсинского теперь. Вот как заговорят о бомбах, так мне и кажется, что Мишка к этому делу причастен. Я вот почему-то уверен, что он объявится.
— Мосье, дит муа, — подлетел к ним француз. — Комбьен де фрер аве ву?
И Андрею пришлось начать устный экзерцис с педагогом.
Новый француз, сменивший Форне, был чистокровным ярославцем. Маленький, встрепанный, с желтыми зубами и глазами мученика. Он разрешал на своих уроках делать все что угодно. Но сам с нечеловеческой энергией и настойчивостью работал над каждым учеником в отдельности, заставляя гимназистов постигнуть тайну неправильных глаголов. Гимназисты сначала смеялись над чудаковатым, юрким человеком, но вынуждены были признать его настойчивость, и успехи во французском языке оказались поразительными.
Француз не скрывал своих настроений. Даже в классе он охотно вступал в беседы на политические темы. Но еще откровеннее он высказывался дома.
Гимназисты зачастили в маленький домик о трех комнатах на одной из приднепровских улиц. Здесь улыбалась им навстречу худая чахоточная женщина с папиросой во рту и с такими же, как у мужа, желтыми зубами. Француз ставил на стол жестяную коробку с печеньем, предлагал чай, и разговор затягивался до позднего вечера. В беседах француз не ссылался на книги, не цитировал ни Маркса, ни Чернышевского, говорил больше от себя, принимая революцию больше нутром, чем сознанием.
Наступил тысяча девятьсот шестой год. Но француз не изменил поведения. Словно его не касались приказы господина директора, словно он и не заметил всех перемен, которые принесли приднепровскому городку и гимназии зимние месяцы бурного года.
Читать дальше