Когда-то она сама, вот этими руками, выбросила в снежный овраг красивый кукольный башмак с зеленым полосатым бантиком — тот самый башмак, который бабушка Дуся перед этим так долго и безуспешно пыталась надеть на толстую Веркину ногу.
Она вернулась к ней, эта кукла, из того далекого страшного вечера, освещенного тусклым светом керосиновой лампы, когда какой-то незнакомый, чужой человек, проскрипев сапогами под окнами и на крыльце по первому, только что упавшему снегу, вошел к ним в дом…
* * *
Если бы она знала тогда, что это был Алин отец! Если бы она знала!
Если бы она могла догадаться тогда, что кто-то, вероятно по ошибке, не зная, что Алю увезли в город, указал ему тот единственный дом, где к Але относились как к родной и где могли ее спрятать от него! А может быть, просто он пришел по старому адресу, не зная, что Алина тетка живет вовсе не в этом доме?..
Так или иначе — то был Алин отец!
И серый лесной оборотень, что встретился Наташе когда-то, заслонил от нее добро — человека, приехавшего за Алей, к Але, чтобы разделить с ней ее горе…
И они — Наташа и Алин отец — не поняли друг друга.
В тот ноябрьский, скудно освещенный керосиновой лампой вечер он принял маленькую девочку в доме за свою дочь — ведь они с Алей были когда-то похожи, как сестры.
И та девочка, прогоняя его, в гневе крикнула ему: «Никогда!»
Что, если именно это ее, Наташино «никогда» жило до самого последнего дня? До того самого дня, когда он вспомнил песню о стрекозах?..
«Нет-нет! — попробовала она оттолкнуть от себя это страшное открытие. — Ведь он приезжал после этого еще!» Он приезжал в то лето, когда они с Алей прятались в погребе, а Нюрка бегала на разведку. И уже тогда сама Аля написала ему в письме: «Никогда!» А Дора Андреевна отправила потом это письмо по почте… Да-да! Все было так! Именно так!
Но как ни пыталась она оттолкнуться от этого страшного «никогда», она не смогла этого сделать. Все равно то, самое первое «никогда» было сказано ею.
Потому что серый оборотень заслонил от нее добро!
Она думала, что стоит на границе новой неизведанной земли и еще только собирается в дорогу. Да неужто она уже давно идет по этой земле, не зная о том, что свою долю добра и зла уже принесла людям?
Добра?
А какого добра?.. Какого добра?!
Через разбитую временем ставню в дом вползал тихий лунный шелест. Стрелки старых ходиков уже показывали полночь. Бабушка Дуся неслышно возилась на кухне, замешивала на завтра тесто, чтобы утром испечь хлеб с пепельными угольками. Райка уже давно спала, прижав к груди палец с замызганным бинтом. А в щель через разбитую временем ставню тихо вползал лунный лесной шелест, укутывая Наташу, согревая заплаканное Наташино лицо теплым светом берез, осветившим в пасмурный день ее дорогу…
И вместе с этим спокойным и могучим лесным шелестом откуда-то из далекой, страшно далекой глубины еще не прожитой ею жизни, из той самой глубины с великой ненавистью к злу и с великой любовью к доброму пришло к ней что-то совсем новое, совсем незнакомое… Но это не было похоже на то чувство вины, которое приходило к ней так часто в последнее время, хотя именно теперь оно должно было мучить ее больше, чем когда-либо. Оно, это новое чувство, было спокойное, сильное, как и этот лесной шелест. Словно крепкие ее ладони, которые так красиво просвечивало солнце, когда она подставляла их под сильный луч, приняли все-таки в себя что-то большое, огромное, как сама жизнь, как великая необъятная равнина с вековыми реперами… Приняли безропотно потому что иначе, наверно, и не могло быть. Кому же, как не Наташе, принять в свои руки то, что навсегда осталось жить в сказочных барбарисовых кустах, освещенных утренним солнцем?
Она даже почувствовала теплую тяжесть в ладонях — таким реальным, таким прочным было это чувство…
Но уже почти на самой границе сна беспокойное воспоминание о сумерках в голубой комнате и о человеке, похожем на большую странную птицу, пришло к ней и окрасило ее сон в темный тревожный цвет.
* * *
Когда бабушка Дуся перед тем, как лечь спать на своем сундуке за печкой, заглянула в комнату, она увидела, что Наташа спит, совсем по-детски обняв куклу в полосатом платье. Бабушка удивилась, но не отняла у нее куклу, как бывало в детстве, а лишь тяжелой ладонью погладила Наташу по голове.
Старость уже глубоко тронула ее руки, и потому погладила она неловко, грубо коснувшись Наташиных волос, и Наташа, которая плыла в это время по большому темному пустырю, который почему-то считался морем, почувствовала это тяжелое прикосновение и подумала: «Фор-брам-рей — к черту!»
Читать дальше