— Седлай, Артем, только поскорее, — послышался голос Сережи.
«Он командир. Я так и знала!» — с невольной радостью подумала Галя.
Тем временем тот, которого звали Артемом, снял с небольшого конька седло и надел его на их Каштанку.
— Гэй, здоровэньки булы, ластивко, — сказал он. — А мого Чалого ты, борода, бэры. Тилькы в яму свою не став. Прыиду, то побачу, як ты його годуватымэш. Вин заслуженый кинь. Ну, господы благословы!
Хлопец поставил ногу в стремя, и вот на светлом фоне снега вырисовался над Каштанкой его силуэт. Взнузданная кобылка затанцевала возле гумна.
— Бывай, борода! — послышался еще один голос. — Ты, кстати, пакость свою сбрей. Мы как-нибудь зайдем, проверим. Вообще разочка два в неделю бриться — это полезно.
— Не слушай, дядька, что он за фельдшер. Ты лучше пчел в ней разведи.
— Точно! Медку не будет, а заснуть не дадут.
— За мной! — снова раздался голос Сергея.
Они уехали, а Хаменок продолжал стоять. Оставленный, выбившийся из сил конек, которого он держал за повод, поднял голову, заржал как-то грустно, с надрывом вслед их молодому смеху, цокоту подков по обнаженным камням дороги…
— Не плачь, иди ложись, чего ты… — бубнил Хаменок из-под одеяла. — Ты думаешь, мне ее не жаль. Такая, чтоб им пропасть, кобыла!
— Пошел ты к черту! — сказала Галя и полезла на печь.
Хаменок молчал недолго.
— Ага!.. — послышался в темноте его злобный голос. — Так ты это по нем, по этому висельнику! Ну погоди!..
Он и тогда все еще стращал, уже в конце хозяйничанья чужаков, уже накануне освобождения.
…За окном начинает светать. Большая, полная луна вот-вот побелеет, закончит свое дежурство над полем, передаст его солнцу.
А трактор гудит и гудит…
«Зайди, Сережа, зайди еще раз! Последний разок!»
Галя смотрит вдаль, опершись руками и грудью на подоконник.
А гул будто все приближается. Да, он ближе, с каждой минутой ближе!.. «Приди, приди, дорогой мой, оттуда, куда ты ушел под песню своей гармоники, под цокот подков на дороге, с той светлой стороны, откуда ты так долго не возвращался!..»
Сбылось!
Трактор остановился. Рокот утих.
Галя встала и отошла от окна. Невольным движением она поправила волосы, затем также невольно закрыла руками лицо.
Идет Сергей. Все еще молодой, как и тогда. Только теперь — в синем испачканном комбинезоне, с пшеничным чубом над голубыми веселыми глазами, с кепкой в руке. Вот-вот зашелестит под его сапогами росистая трава, захрустит песок у завалинки, протянется к окну родная рука, постучит тихонько в стекло — и кончится все, что было… «Иди, иди, я жду давно… Ох, как давно!»
Но что это?
Ну, а ты как думала?..
Трактор снова гудит. И гул этот теперь с каждой минутой дальше. Как это все просто, как понятно, что он повернул, и как страшно!.. Сядь и сиди у окна. Хочешь — кричи, а хочешь — молчи, поглядывай. И еще одно тебе осталось — плачь.
И Галя выбрала последнее. Не выбрала — это пришло само. Припав лицом к подоконнику, она заплакала — горько, навзрыд. Плакала долго, как обиженный ребенок, когда его бросят в такой вот чужой и темной хате. А потом, как ребенок, устала от слез. Тяжелая истома смежила глаза, мягко, властно легла на душу…
Жнея уснула.
А трактор гудит и гудит…
…За садом — пшеница, колхозный хлебный простор. Над колосьями — густая туманная пелена, сквозь которую спокойно смотрит на землю негорячее солнце. Сегодня, в воскресенье, оно словно само отдыхает и хочет дать отдых от зноя всему живому.
Такого моря пшеницы не видели здесь, на месте недавних полос и межей, никогда. Присмотришься — почти не колышется тяжелый, несгибающийся колос, теплый, слегка влажный от тумана, точно вспотел… Хорошо! Над медной щеткой хлебов — серые суетливые воробьи. Так и летают, так и щебечут, так и садятся на колосья, как пчелы на цветы. Только те всегда трудятся, поют свою песню деловито, а воробьи просто беззаботны и счастливы. Легкомысленный народ!
А трактор все еще гудит и гудит…
Кто там сменил гармониста Сергея?..
На дворе у колодца умывается Галин сын — Антось. Натаскал в корыто студеной воды, снял сорочку, и на весь двор слышно, как он фыркает и покряхтывает от удовольствия. Славный малый, живой, работящий. Хорошо, что тянет его к людям, к учебе, к труду. Он уже понимает, что за отца не за что и не на кого обижаться. «Обижайся, старый дурень, на самого себя. Еще и сыну за тебя стыдно». Мать — дело другое. Антось утирается свежим льняным полотенцем. И снова, кажется, на весь двор слышно, как чуть ли не скрипит его загорелое лицо, крепкие руки, заслужившие отдых.
Читать дальше