Данилыч пытался меня не пустить: но как я мог остаться, если меня ждали международные дела!
Встреча эта была довольно многочисленной и происходила в Центре Юнеско — здании довольно странной, модернистской архитектуры, но внутри очень удобном и эффектном. Из обрывков разговоров в кулуарах я ухватил, что главная тема этой встречи — разоружение, причем многие, как я и опасался, были против вывода американских ракет из Франции, боясь нас.
— Ну дела! — я просто разнервничался.
— Отведу тебя к твоим соотечественникам. Некогда тут мне с тобой, балбесом, возиться! — Клод тщательно выговорил эти слова и гордо поглядел на меня: «Ну как?».
— Смотри, схлопочешь! — дружески сказал ему я, и Клод, конечно же, это выражение тут же жадно записал.
Мои соотечественники приняли меня сухо и даже несколько настороженно. «И так забот полон рот, да еще и этот ребенок тут появился, да еще забинтованный» — реакция их была приблизительно такова.
Никто из них даже не назвал себя. Кто они были тут — журналисты или работники посольства или торгпредства, — так и осталось мне неизвестным: не детского, мол, ума это дело!
Только один из них буркнул свою фамилию, — кажется, Мизюков. Он же слегка небрежно сказал мне, что дело тут предстоит серьезное, враг коварен и поэтому чтобы я (имелось в виду, с моим куриным умишком) не смел бы высовываться: могу только иногда, по его сигналу, выкрикивать: «Мир! Дружба!» — и это все.
Сразу повеяло воспоминаниями о родной школе, о замечательной нашей директрисе Латниковой: она тоже горячо мечтала о том, чтобы дети не мыслили, а только бы декламировали текст, написанный другими — лет так до сорока. Но не зря я прожил последние месяцы, кое-что понял; бояться таких людей, во всяком случае, уже перестал.
— Ну посмотрим, как получится, — дружески сказал я Мизюкову. — Если вы не справитесь, я помогу.
Мизюков посинел.
Потом они понемногу пришли в себя и продолжили прерванный мной разговор.
Я опять разволновался, слушая их: «Ну что они говорят!» Вернее, говорили они, может, и правильно — о том, что это реакционная пропаганда пугает нами французов… правильно!! Но каким тоном они это говорили! На всю жизнь я запомнил точнейшую мысль Данилыча: что главным часто является не смысл, а тон. Можно призывать к добру, но злым тоном, а потом удивляться, почему тебе отвечают злом. Тут, — как с тревогой понял я, — может как раз получиться это самое! У Мизюкова была огромная, презрительная ноздря, и этой ноздрей он как бы презирал всех, к кому бы ни обращался… И так он еще разговаривает со своими — можно себе представить, как он выступит перед ними! Нет, нельзя его выпускать. Но что можно было с ним сделать? Он был уверен в том, что он один среди всех умный, — и переубедить его было невозможно; на этой самоуверенности, как понял я, он и вылез вверх, и по мере этого его вылезания самоуверенность его возрастала. Я понял, что отчасти напряженность сохраняется из-за таких, как он. Можно так бороться за мир, что все сделаются твоими врагами. Но как это можно было ему объяснить? «Может, — подумал я, — ему так и надо, чтобы все было драматично и сложно, чтоб показать, что работа у него тяжелая и за нее ему положено птичье молоко?»
Я рассказал им пару анекдотов, но они стали еще мрачней.
Тут все встали и двинулись в зал. Меня, естественно, они забыли пригласить с собой, но я не обижался на них за это, вернее, обиделся еще раньше.
Не было президиума и зала; все сидели вместе, беспорядочно и непринужденно.
Сначала выступали французы, потом англичане. Все они говорили о том, что очень рады уничтожению ракет в Европе, но опасаются оставшегося обычного вооружения, и неплохо бы покончить и с ним.
И тут поднялся Мизюков. Одного взгляда на него мне было достаточно, чтобы понять, что он сейчас все испортит. Так и вышло. Он заявил, что все, о чем говорили здесь, — клевета, что никакого преимущества в обычном оружии русские не имеют… По смыслу это было правдой, но по тону это выглядело прямо противоположно: конечно же я покрепче буду, чем вы, говорили его тон и взгляд! Хуже выступить, на мой взгляд, было невозможно. Главное — все корреспонденты почувствовали то же, что и я, — не дожидаясь окончания перевода, они стали торопливо строчить: смысл, как я и опасался, оказался не главным, главное — тон! Как он этого не понимает? А может, понимает, может, специально дает себе работы в этом уютнейшем городе еще лет на пятьдесят?
В наступившей напряженной тишине журналисты строчили. Мизюков величественно сел. Я понял, что наступил самый важный момент в моей жизни, — если я сейчас ничего не сделаю, я не сделаю ничего никогда!
Читать дальше