Когда я сажусь в свою машину перед боевым вылетом и пробую лишь, исправно ли действуют мои пушки и пулеметы, и посылаю несколько снарядов без цели вдаль, по макушкам зеленого леса, я вижу, как дрожит от страха и склоняется вершина ближней сосны и соседние листья шелестят от ужаса. А в моем сердце — восторг.
У нас хорошо бывает на маленьких полевых аэродромах. Чтобы враг не заметил их сверху, машины ставят обычно на опушке леса, и они стоят наполовину скрытые, под навесом молодых берез, или дикой черемухи, или осины. Иногда их дрожащий лист упадет на мое стальное сиденье. Иногда лесные бабочки садятся на мою броню, лапками и усиками как будто пробуя ее крепость, и потом замирают на ней. Иногда майский жук ударится об нее и упадет в траву на землю, иногда прилетают осы, привлеченные неизвестно чем, какой сладостью — может быть, шоколадом, что мы храним в неприкосновенном запасе, — и ползают по небьющемуся стеклу фонаря. Много крылатых созданий в летние дни забирается ко мне в кабину. И я всех их беру с собою в бой. Они хорошо переносят и высоту, и огонь зениток, и маневренность, и быстроту моего полета, может быть, потому, что у них нет воображения. Я даже часто думал о том, что если бы фашисты имели воображение, они, может быть, не могли бы причинить столько зла человечеству. И прежде всего они, конечно, никогда не посмели бы напасть на нашу Родину, так как могли бы и в состоянии были бы себе представить, что ожидает их за это. Я не о вас говорю, мотыльки, осы, майские жуки и вся моя лесная крылатая братия! Я говорю о фашисте, о человеке, который, не имея воображения, из-за облаков, с высоты трех тысяч метров, в тот поздний час, когда дети уже спят в кроватях и видят сладкие сны, одним движением рычага сбрасывает на их головы бомбы и ничего не может себе представить при этом.
В полку меня считали неплохим летчиком, даже храбрым и, пожалуй, скорее отчаянным. Я мог прилететь со штурмовки на одном хвосте, с промятой бронею кабины, с пробитыми крыльями, принеся на своих плоскостях сотни мелких и крупных осколков, которые я потом со смехом собирал в холщовый мешочек, чтобы наутро снова вместе с огнем своих пушек сбросить на головы немцев. В мешочек вместе с немецкими осколками я всегда клал письмо Гитлеру, которое нередко мы сочиняли всем звеном.
В письме мы писали:
«Гитлеру. Возвращаем вам ваши осколки. Они нам ничего не делают. А вот тебе и наш привет на твою проклятую голову. Ваня Полосухин».
И тогда уж я старался с особенной точностью класть бомбы в цель. Он получил от меня много таких записочек. Где-то они теперь?
Словом, я любил шутить со смертью и хвалился своей безумной отвагой, как хвалятся ею многие. И только один командир эскадрильи по-прежнему учил меня выполнять спокойно и терпеливо ежедневный великий труд войны.
Его не было на аэродроме, когда я поднялся на воздух и скрылся за лесом. Он выполнял другое задание. И когда он вернулся через несколько минут и узнал, что я вылетел на это боевое задание один, он сказал командиру полка:
— Я знаю его. Это задание ему не под силу. Он погибнет. Я видел там в воздухе много «мессершмиттов». Он сделает что-нибудь не так, как нужно. Разрешите мне вылететь на подмогу…
— Но откуда вы знаете, капитан, что он сделает не так? — с удивлением спросил командир полка.
— Я знал его маленьким мальчиком и знаю его безумную голову. Разрешите мне вылететь на подмогу.
— Летите, — сказал командир, — задание слишком важное.
А я между тем был уже высоко в облаках. В небе сияли синие окна, мерцали лазурные скважины меж легких белых облаков, где я скрывался сначала. Лучи солнца были уже косые. Но какой живой блеск хранило в себе небо, когда я видел его! Оно, как друг, смотрело на меня ласковым и добрым взором, провожая меня в этот неравный бой. Я видел иногда повыше, в синеве, дальнее облако, которое, споря с воздушной струей, напрасно пыталось придать себе хоть какую-нибудь окончательную форму. Я посмеивался над ним. Я дышал легко. Воздух покорно сносил мою почти волшебную скорость, тяжесть моей стальной брони. Иногда, когда я смотрел вниз, мне казалось, что воздуха совсем нет вокруг земли. Как дивный хрусталь, лежало пространство, не ставя предела твоему зрению и даже как бы приближая к тебе землю с ее предметами. Бывают такие прозрачные дни для летчиков. Ты видишь, как бежит по дороге ребенок, как боец высекает огонь из кремня. Я посмотрел на карту. Я был уже давно за линией фронта.
Я спустился ниже, совсем низко. Такая же ясность лежала и тут. Ей было все равно — где мы, где немцы. Я полетел над дорогой. Вот вышел из-под дерева немец и остановился. Он был с автоматом и в каске. В руках у него была книжечка. Он стоял на дороге и смотрел на меня, что-то записывая. Он был в офицерской форме. Это была вредная тварь, и я убил его, нажав на гашетку пулемета. Потом я увидел еще четырех. То были солдаты. Они были тоже в касках и оглянулись на меня. Ужас поднял их руки. Они схватились за каски и побежали. Грозная «черная смерть» шла на них. Они даже не догадались упасть или кинуться в сторону. Страх, как животных, гнал их прямо передо мной по дороге. Я мог бы их убить одним движением пальца, лежавшего на гашетке пулемета. Но я подумал, что впереди, может быть, мне встретится что-нибудь лучшее для цели, и я пролетел над ними. Они остались жить. Но воображение мое вдруг проснулось и закипело в голове. Я начал зачем-то думать о судьбе этих четырех фашистских солдат. И вот я представил себе, что они вернулись домой, женились, народили детей, которым будут рассказывать потом, как они ходили в поход на восток и что только чудо спасло их от смерти. И мне хотелось войти в этот момент в их дома, к их детям, к их женам и крикнуть: «Это я — ваша судьба! Не чудо, не бог, а я, советский юноша, комсомолец Ваня Полосухин, не пожелал вас убить. Говорите же, что вы сделали в этой жизни, какое добро принесли человечеству? Или я оставил вас жить снова для зла и войны?»
Читать дальше