После третьего звонка заняли места в ложах. Рядом со мной сидели Фрол, Девяткин, Поприкашвили, а позади нас — Протасов и Кудряшов. Свет погас, дирижер взмахнул палочкой. Возле ложи в партере сидел молодой лейтенант. Он громко разговаривал с девушкой даже тогда, когда на него сзади зашикали.
— Этот офицер плохо воспитан, — оказал шепотом Кудряшов.
В антракте он повторил это и горячо стал доказывать, что разговаривать в театре, когда играет музыка или на сцене уже поднят занавес, — это значит быть плохо воспитанным человеком, и только невоспитанный человек будет стучать каблуками или передвигать стулья, усаживаясь, когда опоздает: ведь он мешает другим слушать, а музыкантам и актерам — играть.
Но никто из нас и не подумал бы нарушить тишину. Самые отчаянные, облокотившись на плюшевый барьер и опершись на руки подбородком, казалось, оцепенели, жадно ловя глазами происходящее на сцене, настороженными ушами — чудесные звуки. Я поглядел на Фрола. Передо мной сидел новый Фрол, совсем незнакомый, с задумчивым, мечтательным лицом. Вот что делает с человеком музыка!
Юра подался вперед, покачивая головой, и беспрерывно шевелились его пальцы, лежавшие на бархате барьера. А Авдеенко, наверное, представлял, что он поет там в черном фраке: «В вашем доме я встретил впервые…»
В антрактах мы разглядывали в фойе фотографии артистов. На нас все тоже поглядывали. Старик в золотых очках задал Бунчикову вопрос, сколько лет надо учиться, чтобы стать моряком. Вова заморгал, покраснел и смутился. Кудряшов тут же рассказал старику о нахимовцах, а когда мы вернулись в ложу, сказал:
— Нахимовец — будущий морской офицер, а морской офицер должен быть вежливым, общительным и воспитанным человеком. Вы пойдете в дальние плавания и будете встречаться с людьми, которые знают нашу страну только по газетам. Вы должны будете показать им, что такое советский человек.
Мы вернулись в училище, и разговоров хватило на целый день.
Фрол изображал дуэль Онегина с Ленским, нацеливаясь на Бунчикова подушкой, и требовал, чтобы Вова немедленно спел: «Куда, куда вы удалились…» Поприкашвили, довольно правильно уловив мотив, напевал: «Любви все возрасты покорны…» Все выдумывали небылицы, вроде того, что Олега Авдеенко разыскал директор театра и предлагал ему завтра же выступить на сцене, петь Ленского, что генерал Гремин похож на нашего Горяча и что старик, пристававший с вопросами к Бунчикову, обратился к Кудряшову с просьбой зачислить его в воспитанники училища. И мы хохотали до слез. Я и Поприкашвили завернулись в простыни, как в плащи, и разыграли сцену дуэли. Фрол несколько раз провозгласил хриплым басом: «Убит», тыча меня, лежавшего на полу, босой пяткой, а Авдеенко вспоминал: он в Большом театре в Москве слушал Козловского, и Козловский выходил раскланиваться с публикой после того, как его наповал убили.
— И мама сказала, что если я хочу быть скрипачом — я ведь на скрипке учился, — она пригласит самого лучшего музыканта, чтобы со мной заниматься. А отец…
— Послушай! — вспылил Юра. — Зачем ты тычешь всем в нос маму и папу? Вот я, например, — продолжал он горячо, — ни за что не хотел бы, чтобы меня только за отца уважали. Я бы добился… и я добьюсь, — оказал он с уверенностью, — чтобы мой отец мог мною гордиться. Я не знаю — может быть, музыку сочинять буду.
Кто-то хихикнул.
— Ну, чему смеетесь? — спросил Юра. — О Римском-Корсакове вы слышали?
— Слышали.
— Он был моряком. Другой композитор — Бородин, который написал «Князя Игоря», был химиком. А Цезарь Кюи — этот был инженер-генералом. Значит, можно быть моряком и в то же время музыкантом.
— Мой усыновитель Маяковского читал, — подхватил Фрол, — про советский паспорт. Боцман на аккордеоне играл, химист — на балалайке, а лейтенант пел: «О дайте, дайте мне свободу…» Ну и голосище же у него был! В бараке переборки шатались… Вот и мы можем устроить вечер.
— И показать, что и моряк может быть артистом, — добавил Юра.
— Отличная мысль! — сказал слушавший наш разговор Кудряшов. — Я поговорю насчет вечера с адмиралом.
— Разрешите воспитанникам получить письма, — обратился к нему появившийся в дверях Протасов.
Все кинулись в канцелярию — даже те, которые наверняка знали, что никаких писем не получат.
* * *
— Авдеенко! Рындин! Живцов! Поприкашвили! — выкликал писарь.
Мы хватали с жадностью письма, и каждый старался забраться в укромный уголок, чтобы прочесть письмо без свидетелей. Я ушел в кубрик, на свою койку. Один конверт был надписан знакомым почерком матери; другой, серый, из плотной бумаги, был со штампом полевой почты, и почерк был мне незнаком. Когда я вскрывал письмо, руки дрожали.
Читать дальше