За офицером переминается с ноги на ногу какой-то мужчина в сером драповом пальто с меховым воротником. Когда офицер удостаивает его взглядом, мужчина почему-то улыбается, обнажая щербатые зубы.
— Еще смеется, подлюга, — замечает Санька, сверля щербатого глазами из-под съехавшей на лоб отцовской шапки.
И вдруг щелчком черных кожаных пальцев офицер выбросил окурок. Он упал Саньке под ноги и задымился посреди лужи, затянутой за ночь тонким ледком.
Речь офицера была краткой. Он, как раздразненный гусак, что-то кричал, обращаясь к толпе, и его высокое «ге-ге-ге» катилось над всей площадью. Затем вышел вперед щербатый.
— Пан офицер говорит, — засипел он простуженным голосом, — что немецкие власти высоко ценят и уважают тех, кто поддерживает спокойствие и порядок, кто выполняет…
Тут он запнулся, проглотил, будто горячую картофелину, какое-то непонятное слово и долго хватал ртом воздух. Наконец ему удалось поймать редкими зубами конец очередной фразы, и снова на головы людям полетели тяжелые, как кирпичи, слова:
— …их распоряжения и приказы…
— …сурово наказывают тех, кто…
И под конец на толпу обрушился самый тяжелый камень:
— …будут расстреляны.
Мне показалось, что мы с Санькой здесь совсем одни: вся деревня затаила дыхание. А щербатый достал бумажку и начал выкрикивать фамилии. Под сердцем прошелся холодок: может, и мы туда с Санькой попали?
— А боже милостивый, — не сдержался кто-то из женщин.
— Мам, хлеба, — снова завел свое малыш.
— Тихо, деточка, тихо. Вон воробейка скачет…
— А на кого ж ты меня покида-а-ешь? — резанул по сердцу пронзительный женский голос.
И тотчас — гул в толпе:
— Ведут…
На школьное крыльцо их выводили по одному. Первым показался Максим Здор — коммунист, колхозный бригадир. Говорили, что он, когда отступали наши, куда-то было скрылся, да вот почему-то вернулся. При обыске у него нашли наган и хотели отнять какие-то бумаги, но Максим успел сунуть их в печку. Остался один пепел.
Увидев Максима, я хотел от страха снова спрятаться за свитки и полушубки, но мои дырявые стеганые бурки словно примерзли к земле. Ужас застыл в широко раскрытых Санькиных глазах. Командир ополченцев был в изодранной нижней рубахе. Одна штанина располосована до колена. Волосы на голове слиплись и спадают на лоб кровавым комом. Широким потеком запеклась кровь на правой небритой щеке.
Он ступает босыми ногами по замерзшей земле, по тонкому льду луж, и черная холодная вода струйками бьет из трещин вверх, расплывается грязными пятнами.
Но больше всего меня поразили глаза. В них не было страха, а лишь печаль и немой упрек. Многие под его взглядом опускали головы, будто в чем-то чувствовали себя виноватыми.
И вдруг деревня зашумела. Из толпы выбежала женщина, без платка, с длинными растрепанными волосами. Она оттолкнула немца с автоматом и повисла у Максима на шее.
— Ой, голубок ты мой ненаглядный! Ой, соколик мой ясный… А твои ж деточки мельче мака…
Немец растерялся, но не растерялся Неумыка. Он вынырнул откуда ни возьмись, размахнулся и ударил жену Максима по голове прикладом. Даже хакнул, как это делают дровосеки.
Женщина тихо осела на землю. Максим рванулся было к Неумыке, но на него навалилось сразу несколько немцев…
Их выводили по одному. Десять человек. Девять наших и один в красноармейской форме, незнакомый.
— Передайте в Залужье Нетылькиной Федоре. Не дошел я… — крикнул он.
У меня за спиной какая-то старушка вполголоса спросила:
— И как это бог терпит?
Ей никто не ответил.
Недалеко от церкви, с краю площади, стоял надмогильный памятник. Это была огромная глыба гранита, отшлифованная с одной стороны. На гладкой блестящей поверхности выбито: «Раб божий Павел 1853–1910». Из бабушкиных рассказов я знал, что раб божий Павел — отец батюшки Платона, а батюшка Платон — последний поп нашей деревни.
Глыба вросла в землю, вокруг нее густые заросли полыни, а сверху — тяжелый чугунный крест. На камне под крестом немцы поставили пулемет. Один из них деловито заправляет в магазин ленту с патронами, а другой сапогами приминает к земле сухое былье, чтобы не мешало целиться.
Ополченцев, фельдшера и пленного красноармейца поставили на краю старой, заросшей полынью силосной ямы. Холодный ветер треплет клочья Максимовой рубахи. Фельдшер зачем-то снял очки и хукает на стекла. Спина согнута в крюк, острая седая бородка клином выдается вперед.
Их десять. Девять мужчин и одна девушка — комсомолка Катя Боровская — маленькая, худенькая. Девушка беспомощно оглядывается вокруг, ежится от холода. Но вдруг она выпрямилась, подняла голову и крикнула:
Читать дальше