А утром… Ого! Утром я точно рассчитал, с какой стороны подходить. Именно так, чтоб светлеющий восход был ей в глаза, а я был на фоне обрыва. Я нашел это место. Было совсем темно, и я сидел не шевелясь. Я только чуть двинул затвор, чтобы проверить, есть ли в стволе патроны. Я закаменел. Только в голове недвижным черным пламенем стояла ярость, как – как любовь, потому что только влюбленным мальчиком я мог сидеть целую ночь на скамье против ее дома, чтобы утром увидеть, как она пойдет в школу. Любовь меня тогда грела, как сейчас грела ярость.
Стало светать. Я уж различал пень. На нем никого не было. Или мерещится? Нет, никого. Я слышал, как вышла из будки моя собака, как отряхивалась, гремя цепью. Вот и петух заорал в курятнике. Туго силился рассвет. Но теперь я вижу ясно пень. Он пуст. Я решил закрыть глаза и считать до трех тысяч и тогда взглянуть. Я не мог досчитать до пятисот и открыл глаза: они прямо глядели на пень, и на пне сидела она. Она, видно, только что уселась, она переминалась еще. Но винтовка сама поднималась. Я перестал дышать. Я помню этот миг, прицел, мушку и ее над нею. В этот момент она повернула голову ко мне своими ромашками, и ружье выстрелило само. Я дышал по-собачьи и глядел. Я не знал, слетела она или упала. Я вскочил на ноги и побежал.
За пнем, распластав крылья, лежала она. Глаза были открыты, и она еще поводила вздернутыми лапами, как будто защищаясь. Несколько секунд я не отрывал глаз и вдруг со всей силой топнул прикладом по этой голове, по этому клюву.
Я повернулся, я широко вздохнул в первый раз за все это время.
В дверях стоял мальчишка, распахнув рот. Он слышал выстрел.
– Ее? – он охрип от волнения.
– Погляди, – и я кивнул назад.
Этот день мы вместе собирали ракушки.
Было тихо, жарко. Над горячим песком и над морем волновалось марево. Купальщики на пляже сняли с себя даже трусики. Щурясь и прикрывая головы кто носовым платком, кто просто рубахой, они смотрели вдаль, в море. В море что-то глухо бухало, а что, не было видно.
Голые купальщики изнывали от зноя, а старик – в черном пальто, в старой адмиральской фуражке большим белым блином с огромным козырьком – как бы вовсе не замечал и не чувствовал июльской духоты и зноя. Он взошел на песчаный пригорок, расставил, словно укрепил, ноги в песке, подперся палкой с резиновым набалдашником, надставил козырек стариковской рукой и маленькими едкими глазками впился в море. Он знал, что это бухает, знал, куда надо смотреть: недаром на голове у него была старая адмиральская фуражка с ремешком на двух золотых пуговках.
На старика в черном пальто было жарко смотреть. Купальщики посмеялись над ним и отвернулись от него. А ему и не надо было никого. Он сам с собой разговаривал сиплым басом. Говорил он вот что:
– Тэк-с, это, конечно, двенадцатидюймовочкой ахнули. Тэк-с… А это разрыв… – сказал он, увидев с пригорка то, что за маревом не видели купальщики. Столб воды далеко у горизонта взлетел вверх, сверкнул на солнце и рухнул. Через минуту долетел грохот разрыва. – Тьфу ты! Да неужто со второго?
Старик заволновался, захлопал себя по карману пальто, а хлопать-то было нечего: большой медный бинокль лежал на своем месте. Все продал старик в голодные годы, не продал только вот этот бинокль. Этот бинокль подарил ему когда-то отец, когда он окончил морской кадетский корпус, подарил и сказал: «Ну, теперь гляди в оба!»
До адмиральского чина дослужился бинокль вместе с хозяином, и старик тайком называл его «ваше превосходительство».
– А ну-ка, «ваше превосходительство», глянем!
Старик так и впился в море, спокойное, с легкой ласковой зыбью. Он вертел ролик бинокля и с наслаждением пробегал глазами по сверкающей водной равнине.
Вот уже 17 лет, с того самого дня, как сняли его с корабля матросы, он, старый моряк, ни разу не взглянул на море.
На приморской даче, на которой он жил и зимой и летом, окно, выходившее на море, он приказал завесить плотной занавеской еще раньше того, как он въехал в эту самую дачу, и строжайше запретил ее трогать. Каждый день, выходя на прогулку, он брал курс из дверей прямо от моря в берег, в сосновый лес, а с прогулки возвращался всегда той дорогой, которую сплошной цепью пересекали дачи и закрывали море. А сегодня вдруг лопнула старая тесемка, на которой 17 лет болталась зеленая занавеска, занавеска упала, и море – голубое, ясное – приветливо глянуло на старика в окно. Старик было выругался, приладил занавеску, хотел задернуть, но встал у окна, посмотрел на море да так и стоял с полчаса: оцепенело глядел не отрываясь.
Читать дальше