И стало страшно, что однажды я примирюсь с мыслью о том, что больше никогда не увижу маму. Примирюсь со всем, что происходит вокруг: с войной, бомбежками. Свыкнусь. Приспособлюсь. Приму войну такой, какая она есть, как нормальную повседневную жизнь.
Рогдай проще смотрел на происходящее.
Может быть, так и надо жить? Может быть, прав он, а не я?
Может, я слишком усложняю происходящее?
И что такое вообще сложно смотреть на жизнь или просто смотреть на жизнь? Каждый по-своему оценивает происходящее, у каждого своя мера хорошего и плохого.
Откровенно говоря, в то лето сорок второго года я смутно понимал, что происходит. Мои ощущения, страхи и раздумья были туманные. Теперь, когда я пищу эти строки, я могу четко сказать, что меня настораживало. А тогда…
Мы написали записку тете Груне. Поблагодарили за ласку. Оставили ответ — американские консервы и яичный порошок. Замкнули дом на висячий ржавый замок, ключ спрятали под порог.
Я задержался во дворе — попрощался с хатой, разлапистой сливой, под которой любили соседи играть в лото. На плетне спала нахохлившаяся курица. Без Петьки она почему-то не желала спать на насесте в сарае, отбилась от дому.
Я догнал тетю Клару и Рогдая.
Мы подошли к школе. Здесь было неестественно пустынно. Не верилось, что час назад здесь толклись люди, провожали ребят на фронт. На подоконнике третьего этажа лежал боец и на немецкой губной гармошке подбирал вальс «Дунайские волны».
Мы прошли мимо школы.
Вышли к лесу, прошли мимо огромного фанерного щита с аршинными буквами. На щите кричали слова:
«Стой! Запретная зона!»
в которой рассказывается о БАО, НП, РГД и банных вениках.
Командир роты охраны, в которой было всего полтора взвода, младший лейтенант Прохладный так объяснял боевую задачу:
— Враг появился: замри и продолжай нести службу. Он летит — ты затаись… Чтоб, кроме снопов, на лугу ничего не было! Ясно, сено-солома?
— Так точно! — отвечала вразнобой та половина полтора взвода роты, которая, вернувшись с наряда, стояла в строю и с нетерпением ждала приказа следовать к кухне.
— Аэродром, — продолжал ротный, — камерный. Мы резерв. Что такое резерв?
Он замолкал, увидев, что на животе правофлангового родового Шуленина торчит пузырем гимнастерка.
— Сено-солома! — приходил в гнев младший лейтенант, подбегал к Шуленину и закручивал пряжку ремня.
— Раз! Два! Три… Подбери живот! Видели? Четыре! Четыре наряда вне очереди, сено-солома! Распустили животы… А это что еще за партизаны жмутся? Отойди на десять метров!
Последние слова относились ко мне и Рогдаю. Напрасно мы прятались за спину рядового Сеппа, орлиный глаз командира видел на три метра в землю. Нас он безжалостно выгонял из строя. Мы портили и без того далеко не гвардейский вид роты: в нее присылали солдат из госпиталей, ограниченно годных к строевой службе.
Наведя порядок, младший лейтенант успокаивался, раздавалась долгожданная команда, и строй двигался в направлении кухни. Рогдай и я следовали за строем короткими перебежками на дистанции десять метров.
— Запевай! — требовал младший лейтенант.
Пролетали кони шляхом каменистым,
В стремени привстал передовой.
И поэскадронно бойцы кавалеристы,
Натянув поводья, вылетали в бой,—
запевал кто-нибудь.
Рота дружно подхватывала припев, чеканя шаг на подступах к кухне.
Аэродром, куда нас забросила судьба, был захолустным, километрах в тридцати от фронта — его не беспокоили ни немцы, ни командование. Он развернулся вдоль луга, куда недавно гоняли колхозных коров щипать траву. В рощицах прятались всевозможные службы, капониры с самолетами, вокруг рощиц затаились зенитные батареи, взлетной полосой служил луг, на котором для маскировки ровными рядами стояли копны сена. Собственно, не копны, муляж — на каркас из лозняка наложили тонкий слой сена, вечерами, когда оживал аэродром, копны убирались, чтоб не мешать взлетам и посадкам самолетов.
На аэродроме сидела эскадрилья «чаек», безнадежно устаревших в первые же дни войны бипланов. Их продолжали величать истребителями, хотя «чайки» выполняли задачи ночных бомбардировщиков — летали по ночам за линию фронта, бомбили немецкие тылы и переправы на Дону.
Читать дальше