И опять ненароком припомнилась ей война и то, как хоронили товарищей, в воронках, окопах, едва присыпая землей, торопливо, если были патроны, салютуя и не всегда успевая поставить фанерный обелиск со звездой, и тогда над холмиками земли оставалась простая каска или пилотка, и уже те, кто шел за ними следом, не знали, кто здесь похоронен и как смерть от войны принял. И сколько их, таких-то вот могилок, земляных холмиков под пилотками и касками, осталось на земле. И всех приняла земля, и новых людей взамен дала, и кому ведомо, лучше они тех, под холмиками, красивее или же не удались статью, не вызрели душой. Кому это ведомо — никому. Они выросли без войны и, слава богу, научились жить хорошо и от жизни многое требовать, и это не беда, пусть требуют, пусть живут в счастье и радости, потому как на этот век бед и зла и без того достаточно. Только бы не забывали, что это счастье беречь надо, беречь пуще своего глаза и жизни своей, потому как добывалось оно слишком уж дорого, чтобы растерять его за здорово живешь, по лености или тугодумью.
Фронтовиков-то, прав Никита, все меньше остается, рано уходят они, чаще всего и до пенсии не доживают, слишком много сил пришлось им отдать в те четыре года. А кто еще, как не сами фронтовики, могут рассказать о войне всю правду. И такие рассказы никакие фильмы не заменят, никакие книги не осилят, как бы хорошо там все ни писалось и ни показывалось. Только на ее, Серафиминой, памяти сколько случаев таких было. Пусть знают все. И то, как трупы молевым сплавом по рекам шли, и то, как в разведку боем ходили и как прорвавшихся из окружения солдат встречали. Был случай, спрашивает ее Колька Кадочкин, мол, тетя Сима, цветы-то вам дарили на войне или нет? А она вот что-то за всю войну и цветов не припомнит, и бог их знает, были они тогда на земле или нет. А даже и были, то какие же это цветы, если они на крови всходили, если вся земля этой кровью как губка напиталась…
Серафима заворочалась, захотелось ей курить, но она боялась дымом потревожить сон Никиты и перемогла, стерпела это желание и опять прислушалась к дождю, и припомнилось с болью ей, сколько таких-то вот сиротливых ночек пережила она за свою жизнь, одиноко ворочаясь в постели и с грустью думая о том, кого уже давно не было на земле, да и в самой-то землице вряд ли чего осталось. И казалось, затаить бы ей обиду на неудавшуюся свою жизнь, на тех, кто лучше устроился, кто быстрее от войны сумел отойти, от памяти о ней, но нет, не было такой обиды в Серафиме, никогда не приходила она к ней, даже в самые горькие минуты, даже в самые тяжелые часы. Она сама, без принуждений и натуги, выбрала свой удел и сама, без жалоб и сетований, справлялась с ним. Только однажды… Да нет, и однажды не было. Было что-то жалостное, скорее материнское, чем бабье…
Тот мальчик-председатель, тот бывший комсомольский работник, Сергей Иванович Козлов, вдруг начал уж как-то больно сильно заботиться о ней. Придет она домой, а во дворе целая машина дров лежит, напиленных и наколотых, в другой раз кто-то сарайку перекроет, огород вскопает. А однажды и того чище — два кубометра теса завезли, потом из этого леса летнюю кухоньку соорудили, и опять без ее ведома. Она еще и в толк ничего взять не успела, а по селу уже слухи пошли, и Матвей вдруг разом перестал с ней здороваться. Тогда Серафима пошла к председателю. Шла сердитая, готовая наговорить ему черт знает чего, даже из колхоза выйти, но как вошла в кабинет и увидела густой румянец на председательских щеках, его виноватые и покорные глаза, так все разом из головы и выскочило. От его смущения и сама смутилась, так как в деле хваток был молодой председатель, тверд и строг. Спросила его:
— Это вы все?
Он кивнул и стул ей подставлять бросился.
— Зачем?
— Помощь от колхоза, как одинокой фронтовичке. Вы заслужили.
— А люди что думают?..
— Ну что вы! — Он опять покраснел, даже большие уши покраснели, склонился над столом и тихо сказал — Я ведь вам от всего сердца.
— Я знаю, но только больше не надо. — И, уже поднимаясь, неожиданно для себя сказала:
— Заходите в гости, раз интересуетесь моей жизнью. Вот и увидите, что я не хуже остальных живу.
Через два дня он пришел. Вначале смущался и прятал это смущение за напускной строгостью, но она-то видела, и понимала его, и жалела почему-то. А он все приходил и однажды остался, и она как-то разумно и спокойно согласилась с этим. Но когда увидела, что все заходит слишком далеко и что сама уже скучает по нему, если он где задерживается, испугалась. Ночью сказала:
Читать дальше