Обиды Серафима не ощущала. Она лишь дивилась неистребимому чувству ненависти Варвары Петровны к ней и грустно усмехалась, припоминая, сколько довелось ей вытерпеть из-за этой Варькиной злобы.
До теплохода оставался еще час. Серафима прошла мимо своей каморки, и встала у перил дебаркадера, и засмотрелась на воду, на солнечные блики, на первые желтые листья, стремительно несущиеся по реке…
— Товарищ сержант, из какого села будете?
— Из Покровки.
— А я из Софийска.
Молоденький солдат восхищенно и радостно смотрел на нее. Наверное, он завидовал ее наградам, сержантскому званию, нашивкам за ранения.
— Воевали, товарищ сержант?
— Воевали, — вздохнула она.
— Теперь домой?
— Домой.
— А я на побывку. Десять дней без дороги дали. За пожар отметили….
Она уже не слушала, хотя и не хотела обидеть этого солдатика, которого могло сейчас не быть на земле, родись он на год раньше.
Теплоход мерно покачивался на волне, и она вспоминала, как добиралась в Хабаровск в июле сорок первого. Как пряталась за ящиком, со страхом думая о неизвестном будущем. Минуло четыре года, уже нет того человека с косой челочкой и нет его армии, так остервенело бросившейся на земли русские, она возвращается аж из самого Берлина, а будущее, будущее как было, так и осталось неизвестным: Матвей на ее письма не отвечал. Ни одного письма она от него не получила. До сорок третьего, года писал ей свекор, Петр Гордеевич. Когда свекор скончался, изредка присылала письма Мотька. А всего за четыре года набралось семнадцать писем, из которых она узнала, что через месяц после ее отъезда Матвей стал похаживать к Варьке Рындиной, а в сорок третьем году, схоронив отца, совсем перебрался к ней. И еще узнала, что Оленька зовет Варьку мамой, а про нее, Серафиму, говорит: «Мама меня бросива, мама нехороса». И было от чего задуматься Серафиме, было чему подивиться.
А за кормой теплохода проплывали с детства знакомые места, горбатились сопки, грустно стояли темные, притихшие деревеньки, за войну потерявшие многих своих лучших мужиков. Смотрела на все это Серафима, и сердце щемило от боли, от печали неведомой наворачивались на глаза слезы и тут же просыхали под теплым ветром…
— Сестричка, закурить не найдется?
— Найдется. — Она, оглянулась, с трудом уходя от своих мыслей. Перед ней стоял высокий крепкий мужик в выцветшей до белизны гимнастерке и широченных черных шароварах. Левый рукав был подвернут до самого плеча и перетянут суровой ниткой.
— Отвоевалась?
— Да уж хватит.
— Вот и я отвоевался, — усмехнулся мужик, закуривая кислую трофейную сигаретку, — теперь хоть головой да в воду.
— Чего так?
— Да так, сестричка. Ты-то еще домой на крыльях летишь, а нас уже встретили.
— Где потерял-то?
— Под Ельней… Слышала?
— Слышала. И мы недалеко были.
Мужик облокотился на перила, курил. Закурила и Серафима.
— Чего без мужика-то? Многие с мужами возвращаются.
— Мой дома.
— Ну? Как же отпустил?
Мужик разговаривал с необидной насмешливостью. И в то же время в нем самом чувствовалась какая-то боль, заставлявшая приглядываться к нему, искать причину этой боли, и, может быть, именно поэтому хотелось рассказать и о своей, поделиться горестями, облегчить душу.
— Сама ушла. Еще в сорок первом, — тихо сказала Серафима. — Тебя как зовут-то?
— Иван. Иван Рубцов.
— А меня Серафима. Я-то ушла, да и он ушел.
— На фронт?
— Нет, к бабе…
— Так зачем едешь? Дерьма такого кругом полно.
— Дочка у меня, Оленька.
— А у меня баба скурвилась, — просто сказал Иван Рубцов, — скурвилась и удрала. Люди с голода пухнут, а она в торговле зад отъела, ну и крутить им начала.
— Теперь куда?
— А черт его знает. Куда-нибудь. Вот до Николаевска доберусь, а там посмотрю. Дружок у меня в Николаевске есть, вместе воевали, только я без руки, а он без ноги остался… Вот мы и скооперируемся, да, глядишь, вдвоем-то чего и сообразим.
Помолчали, близко и хорошо понимая друг друга, и еще то, что вместе с последними выстрелами война для них не закончилась, что, может быть, еще долгие годы будут носить они на себе ее печать.
Ивана Рубцова Серафима запомнила надолго. Лет через пять встретила она его и едва узнала. Был он счастлив и вел под руку невысокую женщину, тесно приникшую к его плечу.
А уже показались из-за утеса первые дома Покровки, и Серафима так жадно потянулась к ним взглядом, что Иван догадался, кашлянул и ласково сказал:
Читать дальше