Однажды Эрика заметила, что няня сделалась какая-то странная, даже говорить стала иначе — все время жестикулировала. Она отлично помнит, как испугалась ее тогда; няню словно подменили, в нее вселился кто-то чужой. Потом няня не раз бывала такая — кем-то «заселенная», шумная, чужая, а как-то она привлекла ее к себе, и Эрика почуяла вдруг странный, тошнотворный запах, который позднее, много позднее, отождествила с запахом водки. Няня стала пить! Это уж и вовсе оттолкнуло от нее Эрику. Мало того, что она вытеснила бабу Толю, что у нее не было юбки, в которую можно было зарыться носом и позабыть обо всем на свете; мало того, что она нудно, настырно лезла со своими телячьими нежностями, теперь еще и это…
А вокруг все было просто чудовищно. Правда, Олек уже ушел и крики прекратились, но мама заперлась у себя в комнате, и оттуда доносились какие-то страшные звуки — то ли рыдания, то ли вой, а потом повышенный голос, словно бы ругань — вот ужас! — ведь в комнате никого, кроме нее, не было. Эрика все ждала дня, когда мать выйдет из своего заточения. Но когда, наконец, увидела ее, перепугалась. Это не мать ее была, а кто-то совсем чужой: худая, черная женщина, как неживая, как призрак, пересекла комнату, где за приотворенной дверью подстерегала ее Эрика. В первый день, несмотря на то что мать стала такая чужая, Эрика все же подбежала к ней, но та лишь рассеянно коснулась губами ее лба. А после уж и этого не делала, как лунатик шла к себе в комнату, а Эрика смотрела на нее из-за какого-нибудь шкафа, слышала мертвый голос: «Все в порядке? Ребенок спит?» «Ребенок», словно у нее и имени нет, словно она, Эрика, была чем-то вроде шкафа, из-за которого следила за этой скользившей мимо тенью.
Со временем Эрика перестала ждать возвращения матери; ее не хотели, и она перестала хотеть, потом стала избегать встреч с матерью, это уже не мать была, а «сна». И, наконец, однажды перенесла все свое барахло наверх — в комнату с зеленой занавеской в квадратики и треугольники, в которой тогда еще не было дыры. «Она» думала, что это не более чем каприз (если вообще что-нибудь думала), не поняла, что это не просто перемена места, а демонстрация, решение, перемена жизни, шаг к окончательному разрыву. Из своей крепости наверху Эрика не переставала добиваться внимания Сузанны, только теперь в ход пошли иные средства: прогулы, симуляция болезни, двойки по поведению, вызовы в школу. Дело заходило все дальше. Сузанна, разрывающаяся между работой, отчаянием и благотворительностью, в которую она тогда ринулась в поисках спасения, не обращала на дочь ни малейшего внимания. Тогда Эрика решила нанести ей последний удар — перестала ходить в школу. И не ошиблась — мать в конце концов прореагировала.
Ситуация переменилась: теперь «она» просила, грозила, умоляла, Эрика оставалась равнодушной, хотя ей казалось забавным, что мать хоть что-то проняло, наконец. До тех пор пока «она» боролась, у Эрики была цель, она торжествовала. Но когда в конце концов Сузанна сдалась, Эрика вдруг почувствовала себя лишенной всякой опоры. Раунд был выигран, но как дальше пользоваться своей «свободой» — на это фантазии не хватило. Никакого плана, никакой целеустремленности у нее не было. Да и охоты тоже. Ни решимости. Ни жизнелюбия. Ни друзей. Ничего.
Так она и торчала в комнате наверху, дымила — деньги на сигареты выуживала у няньки, — слушала радио, иногда пластинки, валялась, уставившись в потолок, — сперва в знак протеста, а потом уж бесцельно. И так продолжалось до приезда Павла.
И вот теперь, здесь, Эрика задумалась, почему с самого начала ей была предназначена именно такая судьба, почему с самого начала все в ее жизни шло как-то шиворот-навыворот? Почему баба Толя должна была уйти, они — разойтись, Сузанна — сломиться, Павел — оказаться таким?.. Все, что встречалось ей в жизни, было как в кривом зеркале, деформированное, преображенное: противные детсадовские девчонки были ее подружками, пьяница — ее нянькой, Сузанна — матерью, Павел… А с какой стати и Павла туда же? Другом он ей не был, любить она его не любила. Может, именно потому и помянула его и претензии к нему предъявляет? Вообще-то он мог быть и другом, и любимым, а оказался пустышкой, жалким обманщиком; еще один проигрыш, еще одно разочарование.
Та пара на скамейке… Не забудешь… Девушка, ее глаза — образ любви. Уверенная, что ей не суждено такое, Эрика хранила в душе воспоминание о тех двоих и чувствовала, что не успокоится, пока не испытает нечто подобное. «Я уже испытала это в горах», — подумала она с горькой иронией, но уже не с прежней болью.
Читать дальше