— Тиш-ше! Тиш-ше! У них звукоулавливатели.
— Бедная, она сошла с ума, — сказала мама.
Мика смирно сидела у мамы на коленях и большими-пребольшими глазами смотрела, как горит факел, как от него отделяется струйка чёрного дыма и сливается с чёрным потолком.
Потом опять был отбой, и мы снова вернулись к себе в комнату.
Мика вздохнула и сказала:
— Спим дальше.
Но когда мы уже легли, из города вернулся дядя Сидора. Мы слышали, как он, задыхаясь и пыхтя, шёл от калитки вверх.
— Муся, Муся, помоги! — негромко позвал он.
— Сидора, ты ранен? — всполошилась тётя Муся.
— Я не ранен, что ты, что ты!.. Я вот кого принёс… Скорая помощь там не справляется, так мне разрешили взять его.
— Кого? — спросила тётя Муся.
Потом стало тихо, и мы услышали, как они оба — дядя Сидора и тётя Муся — поднялись к нам на балкон. Мы вскочили и тоже выбежали на балкон. Мама уже была там.
— Ты у нас за доктора, — сказал маме дядя Сидора. — Погляди мальца — выживет? — И протянул ей что-то, завёрнутое в мокрый пиджак.
Мама отвернула край пиджака. Там лежал худой-прехудой мальчик и смотрел на нас круглыми глазами — такими, как у Мики.
Мама спросила мальчика:
— Кто ты?
Он долго молчал, потом еле слышно ответил:
— Я — Феля.
Фелю положили на диван, растёрли спиртом. Потом ему дали наше молоко, он выпил и сразу уснул.
— Вот, — сказал дядя Сидора, — море вам подарило братца.
Теперь нас трое: я, Мика и Феля. Правда, он не играл с нами, не бегал. Он лежал на моей кровати, белый, как бумага, и смотрел в окно или спал. Тогда мы ходили на цыпочках и говорили шёпотом. Мы теперь пили молоко только раз в день и рыбий жир тоже, а Феля — ел яички, что несла Кулека, пил два раза молоко и два раза рыбий жир. И всё равно он был невесёлый и с нами не играл.
— Я знаю, почему Феля такой, — сказала Мика. — Ему без мамы плохо. Давай ему свою отдадим.
— Как — отдадим?
— Ну так! Скажем: «Бери нашу маму, а мы будем ей не дочки, а просто знакомые дети».
Но наша мама сказала, что в семье могут быть и сыновья, и дочери, и что мы теперь одна семья. Так и папе на фронт об этом напишем: у тебя есть сын.
Феля жил у нас, потому что наши окна выходили на море. А у тёти Муси в комнате никогда не было солнца. «Да и веселей ему так будет», — говорила мама. Но и с нами Феля не смеялся, почти не разговаривал. «Он тоскует», — говорила тётя Муся. Но мы с Микой не понимали, что значит — тоскует. Мы никогда не тосковали. Нам было некогда — тосковать.
Один раз мама пришла из госпиталя, и с ней пришёл раненый. Пришёл на одной ноге. Другая, вся толстая и белая, не ходила. Он бережно нёс её, чуть выставив вперёд и опираясь на два костыля.
Раненый — его звали дядя Гурген — не стал подниматься по лестнице на балкон, а уселся на траву возле ступенек и крикнул оттуда:
— А ну, кто в доме есть? Иди на расправу!
У дяди Гургена была большая голова, вся в жёстких чёрных колечках, И глаза были большие, чёрные, выпуклые. И голос был громкий.
Мы с Микой испугались и не пошли, а Феля осторожно спустился на своих ещё слабых ногах и сел на последней ступеньке, так что оказался одного роста с дядей Гургеном. Они сидели друг против друга и смотрели глаза в глаза, как два взрослых человека.
— Ну, хвалю за храбрость! — сказал дядя Гурген. Он обнял Фелю за плечи и притянул к себе. — У меня такой сын в Эривани остался. В точности, как ты. Как тебя зовут?
— Феля, — ответил Феля и пояснил: — Так мама звала… А папа называл — Феликс.
— А моего сынишку Гришкой звать, — сказал дядя Гурген. — Где же твоя мама?
Мы ни о чём не расспрашивали Фелю, мы боялись, что если его родные погибли, он станет плакать. А дядя Гурген всё спрашивал, спокойно так спрашивал, и Феля ему спокойно отвечал:
— А маму бомбой убило… Мы бежали с ней по улице. Её убило, а меня нет…
— Ясно, — ответил дядя Гурген и ещё крепче прижал к себе Фелю. — А папа где твой? Воюет?
— Воюет, — как взрослый подтвердил Феля. — На Западном фронте.
— Ну, значит, Берлин возьмёт! — сказал дядя Гурген.
— Возьмёт! — кивнул Феля и улыбнулся.
Читать дальше