Фамилия учителя пения была Волынский. Это слово объединяло в себе ветер, море и волны. Входил он в класс так стремительно, что дежурный не успевал скомандовать: «Взвод, встать! Смирно!», торопился докладывать и промахивался. Учитель пения пролетал мимо и не садился, не падал, а бросался на стул. И стул кряхтел под напором его могучего тела.
Но если бы кому-то вдруг удалось его заход отснять на киноплёнку, а потом очень медленно прокрутить всё на экране, то сначала все бы увидели, как в кабинет пения просовывается длинный, как английский ключ, нос, потом с залысиной голова, потом спускающиеся волнами до плеч волосы и последним из двери показалось бы огромное тело в мятом и вытертом до блеска чёрном костюме, расстёгнутой рубашке, верхняя пуговица от которой болталась на нитке.
Начиная урок, Волынский вскидывал руки и взмахивал ими, как пеликан крыльями перед полётом.
—Музыка – это прекрасно, — начинал он. – Нет ничего прекраснее музыки, — продолжал он. – Музыка – это гармония мира, — не заканчивал он, и говорить непонятно о музыке учитель мог часами. И если бы за сорок пять минут урока Волынский успевал вдолбить всё сказанное в головы суворовцев и столько же наиграть на аккордеоне, то бедные головы потрескались бы, как перезревшие яблоки.
На аккордеоне он играл, закрыв глаза, не глядя на класс, который в это время свободно обсуждал события дня минувшего и дня предстоящего. Даже лучший ротный запевала Валера Галкин и тот занимался серьёзнейшим, но далёким от урока пения делом. Он усердно доставал из чернильницы-непроливашки мух, которых напихал туда на предыдущем уроке естествоиспытатель из первого взвода Гриша Голубков. Однажды Волынский так глубоко увлёкся, поставив на проигрыватель пластинку с первым концертом Чайковского, что просидел с закрытыми глазами весь урок. Он наслаждался гармонией великого произведения, пока диск не отыграл. В это время взвод, не зная, чем заняться, беспокойно ёрзал на стульях. Кто рисовал на промокашках, кто играл в крестики-нолики; Серёга считал, сколько на свои сбережения сможет купить пирожков после новой реформы, и только Валера Галкин продолжал вытаскивать мух, всецело отдавшись содержимому чернильницы, не менее чем Волынский необъятному миру музыки. Когда отзвенел звонок, Волынский, несмотря на громаду собственного тела, взлетел со стула, посмотрел через окно куда-то вдаль и взмахнул руками:
—Вот это шедевр. Это гармония мира! Это прекрасно… Это вам не какие-то тюни-муни!
Взвод уже сложил тетради в сумки сержантов и поднял головы. Валера Галкин задержал на весу ручку с мухой на пёрышке, не успев тридцать пятый раз окляксить промокашку.
— Это вам не какая-нибудь дрянь, — свернул нос в уничижительной гримасе Волынский и визгливо, подёргивая огромным телом, пропел:
— Полюбила, полюбила,
И не надо мне другого.
О, если бы знал Волынский, как неосторожно он поступил!
Если бы он знал, что взвод, возвращавшийся в роту, мурлыкал, насвистывал, пел и просто мычал не отрывки из первого концерта Чайковского, а мелодию проклятой учителем песни. О, если бы он знал, то своими огромными руками разорвал бы аккордеон на две половины.
Песня вирусом гриппа заразила взвод. Он продолжал её мурлыкать с утра до вечера. По законам медицины болезнь через пять дней должная была отступить, но уссуриец Саша Фомин в ближайшее воскресенье пошёл в увольнение, нашёл дома запыленную пластинку, выучил все куплеты и, радостный, принёс песню в казарму. Слова оказались удивительно простыми, и до отбоя взвод, как промокашка, впитал их в себя:
— Танцевать он не умеет,
Обнимает, как медведь,
Петь не может, ну и что же,
Я, зато умею петь.
А затем, переходя на высокие, близкие к поросячьему визгу ноты, голосил припев:
— Полюбила, полюбила,
И не надо мне другого.
От визга дребезжали стёкла, визг проникал во все щели казармы и до боли трепал слуховые перепонки офицеров и сержантов срочной службы. Но остановить распространение заразы в казарме уже никто не мог.
Волынский, узнав, что песня заразила взвод, аккордеон не разорвал, но на следующем уроке, поднимая крылатые руки к потолку, с обидой вопрошал:
— Разве может суворовец петь такую гадкую песню? Разве может?
— Может, — тихо ответил с задней парты Витька Шадрин, — мы же поём.
Слова Шадрина, как кувалдой, оглушили учителя. Волынский покраснел, схватился за голову и сдавил её. Казалось, ещё мгновение, и красный помидорный сок, которым налилось его лицо, вдруг брызнет во все стороны. Но этого не произошло. В следующее мгновение он оторвал руки от головы, и опять всем показалось, что в руках у Волынского клочья волос, но и это только показалось. Наконец, как пеликан крыльями, начал махать руками, и все подумали, что он сейчас взлетит. Но Волынский не взлетел. И тут из его огромного тела вырвалось что-то тонкое, приближенное к милицейскому свистку:
Читать дальше