Ванда Василевская
ВЕРБЫ И МОСТОВАЯ
Самое раннее воспоминание Вицека: дорога, пробегающая через деревню, по сторонам ровные ряды верб, а по дороге едут повозки. Переливают всеми цветами радуги платки, перья, вышитые корсажи, юбки в узорах. Весело, громко несется песня:
Ехали мы в Краков,
Тяжела дорога.
Маленький Вицек выбегает за ворота. Он стоит долго, пока не проедут с песнями, с криками, пока не исчезнут в облаке пыли повозки за поворотом и не прозвучат уже издалека последние слова песни:
Не могу жить дольше
Без твоей любви я!
— У пресвятой Марии венчались, — говорит мать.
Она стоит тут же, у плетня, и вместе с Вицеком рассматривает свадебную процессию.
Таково самое раннее воспоминание Вицека.
Потом возникают другие. Шершавые, мозолистые руки отца лежат, бессильные, на дерюге, натянутой высоко на грудь. Причитания матери на похоронах. Маленькая Хелька, быстро семенящая за гробом в дождливый осенний день. Загорелое лицо барышника, которому мать продала лошадь.
И уже совершенно отчетливо встают перед Вицеком воспоминания: как постепенно мельчает, крошится и рушится их хозяйство, как Заваловы откупают у них пашню за селом, как за долги продают с молотка их корову Квятулю, как все, о чем раньше говорилось «наше», постепенно сводится к халупе и маленькому садику, пламенеющему грядками ноготков, украшенному высокими подсолнухами под самой стеной.
Мать плачет. Плачет, как идет в хлев, где теперь стоит только одна костлявая, худая Калина. Калина — старая, молока дает мало, и ее никто не хочет покупать. Да и матери жали продавать — столько лет уже стоит Калина здесь, в хлеву! Мать получила ее в приданое, когда выходила замуж. С шумом и грохотом подъезжала она тогда к этому дому. Щелкали кнуты, звенели бубенцы, а свадебные гости пели:
Ехали мы в Краков,
К пресвятой Марии…
Давно уже нет и тех лошадей, которые везли отца и мать «от пресвятой Марии». Право, ничего уже от той поры не осталось. Только, как цветок, приколотый к кожуху, золотится, переливается красками, дышит ароматом маленький садик перед покосившейся, готовой рухнуть халупой. Истлели балки и доски, прогнила крыша.
— Известное дело, раз в доме нет мужчины! — говорит старая соседка Агата, а мать только всхлипывает в край платка.
Сама знает: все не так, как должно быть, — исправить бы надо то да се, новый пол настелить, крышу перекрыть; но на все это деньги нужны.
— Хоть бы эту мелюзгу как-нибудь прокормить, — говорит мать.
«Эта мелюзга» — Вицек, Хелька и Владек.
Но вот однажды в доме появляется гость: дородная, разбитная тетя Бронка из Кракова. Сидит в избе на скамейке и поглядывает на сопливого Владека, который мнет в руках холодную картошку, оставшуюся от обеда.
— И думать тут нечего, родная моя: распродать надо все, что можно, да переезжать в Краков. Пропадете вы тут совсем.
— Что ты, бог с тобой! В Краков?! — восклицает мать и беспомощно обводит глазами избу, глядит на размалеванный сундук, полученный в приданое, на большой стол, который муж сам сколотил из сосновых досок. И взгляд убегает за окно, где белеет дорога, колышутся вербы, а за дорогой и за вербами виднеются поля ржи и пшеницы, позолоченные июньским солнцем.
— Ни за что здесь пропадете! И чего тебе тут бросать жалко? — настойчиво продолжает тетя Бронка и шлепает рукой по полусгнившей скамейке.
— Вся жизнь здесь прожита, — шепчет мать.
— Ну и скажешь, вся жизнь! Еще хватит у тебя ее впереди. Надоест она тебе. Нечего тут корпеть! Чего ты здесь дождешься? Пока халупа на голову обвалится? А зимой что будете делать?
Мать ежится на своей табуретке. Становится маленькой-маленькой. В конце концов Бронка права. Что они зимой будут делать? В овине не будет хлеба, в погребе не будет картошки — хватит, пожалуй, только до праздников, до рождества. Дольше не протянешь.
— Не гадай и не раздумывай! Квартира освобождается как раз рядом с моей, только через сени пройти. Пожитки свои на воз, детей подмышку — и айда! В городе всегда легче пробиться. А я уж там кое-что для вас присмотрю, — говорит тетка.
Читать дальше