— Не знаю я, — отмахнулся Дальман. — И не надо все время повторять мое имя.
Таксист завернул банановую кожуру в обрывок газеты и слушал в машине радио. Потом выключил, и сразу стало тихо, и ночь стала темной.
— У тебя есть ручка? — осведомился Дальман, глядя в сторону гостиницы. Луна светила им в спину, отбрасывая на асфальт две тени — длинную и чуть покороче. Длинная тень была в платье.
— А что ты собираешься писать?
— Вон там, напротив, мы когда-то жили… Там, где открыта дверь в коридор, — проговорил Дальман.
— Уж теперь знаю. Ты хочешь это записать? Но кому оно сейчас интересно?
— Верно. И почему там дверь никто не закроет? — Дальман вытащил из кармана куртки кассовый чек и вывел на нем цифры.
— Это что?
— Ее телефон и номер комнаты. Сказать тебе еще кое-что?
— Да, Юлиус?
— «Вольво» — отличная машина, и на ней я завтра тоже отправлюсь домой.
Напряженно вглядывался священник в темноту и изрек наконец-то:
— Я тоже поеду.
Вот такая была ночь, будто кто-то целый пласт земли опрокинул на город.
— Осторожно, яма и темный лес! — предупреждает Дальман и хватается за руль. Священник с закрытыми глазами клонит голову в ту сторону, куда они едут. Лене не верится, что он спит. Просто не хочет встречаться с ней взглядом в зеркале заднего вида. Дальман все еще тычет пальцем в карту, чтобы не потерять ориентир. «Рыбник», — произнося название города, намекает, чтобы сделали крюк. А он бы смог встать перед бывшим отелем «Гренцвахт», возмущенно головой качая. Коробка без окон — вот что это теперь такое, и ветер задувает в щелях. «Рыбник», — настаивает Дальман и на подъезде к Катовице. «Рыбник», что в переводе означает: как мир с тех пор к худшему переменился! И прихлебывает из своей серебряной фляжки. Они движутся в майском свете, и солнечный день на исходе. В садах костры, и девушки с длинными косами сидят там на белых пластмассовых стульях. Слева Польша, справа Польша, озера темнее да птицы крупней и пугливей, чем в Германии. Так было и на том пути. Деревни, при виде которых вспоминаются женщины в дешевых чулках, — причем до того, как они появятся, вспоминаются свекольник и вишневый компот — причем до того, как хоть что-нибудь съешь. Рядом с ней Дальман изучает карту, ведя пальцем по границе того мира, что кажется ему известным с прежних времен.
— Я и выговорить-то не могу: Польша! — сообщает.
— Но как же иначе? — звучит ее вопрос.
— Силезия, — заявляет Дальман и продолжает, повысив голос: — Силезия! А готов ли ваш репортаж для той газетенки? — и вперивает взгляд в ее волосы, выбившиеся из-под капюшона. — Вы хоть что-нибудь понимаете в футболе, Лена?
На повороте она закуривает сигарету.
— Все-таки не надо бы на повороте, — причитает Дальман.
Когда она ехала сюда, все было так же, только без дурацких замечаний. И церковь на повороте была с другой стороны. Это осталось в памяти. У Господа, распятого тогда слева, четыре дня назад так же торчал между колен букетик цветов.
— А он знает, когда мы приезжаем в Берлин? — спрашивает Дальман.
И тот, кто не едет с нею, вдруг появляется. Бежит возле машины и, скрестив руки, стягивает серый свитер, швыряет его в закрытое окошко, и на мгновенье он, свитер, пустой, укладывается на заднем сиденье подле священника, и тоже едет, хотя внутри него нет никакого Людвига. А следующее мгновенье загублено Дальманом.
— Он знает об этом? — повторяет тот.
— Кто?
— Он, Людвиг.
Указательный палец Дальман упирает в ветровое стекло. Людвиг. Пальцем крепко-накрепко держит для нее это имя.
Когда они перестали целоваться и открыли глаза, уже стемнело. Лес начинал шуметь. Рассеянный свет полной луны свинцово ложился на лица. Накатами вступал шум леса, а потом все глуше и глуше. Как дождь. Прохлада поднималась из травы, клонившейся под ветром к земле серебристой стороной вверх. Он перевернулся на живот, ухватился за стебельки. Те уже стали влажными. Серый его свитер лежал рядом. Охваченный искренним чувством, посмотрел на нее растерянно. Учились в одной школе. Он — на три класса младше.
Двадцать лет тому назад.
— Что такое? — заговорила она. Вдруг стало тихо, так тихо, что весь мир мог бы их подслушать.
— Лена, прежнее теперь невозможно, — звучит ответ.
Ночь в траве. Людвиг, тридцати шести лет, поспешно затягивается дымом.
Людвига тринадцати лет она заметила в первый день после летних каникул, когда тот поставил велосипед у школьной ограды. Десятое сентября. Конец лета. Начинается время страха. Школа. Это слово было выведено белыми буквами на стене над его велосипедом. Она рассматривала надпись. А он рассматривал ее, пока не встретились их взгляды. Она тут же вспомнила, что он на три класса младше. Они все еще смотрели друг на друга. И поцелуй во взгляде.
Читать дальше