В последние лихие времена стал Кеша Чебунин исподтишка сомневаться в Карле Марксе, а пуще того — в Ильиче, подле которого кружила нерусь, вроде Аверьяна, что обратился вороном; кружила та нехристь, измывалась над русским народишком, пока Сталин не помел поганой метлой. Кеша даже сочинил отчаянный стих, который читал одышливым шепотом, по-заячьи стреляя юркими глазами:
Хоть матушку-репку вой,
або в прорубь вниз головой —
вижу в ящике «голубом» инородца,
денно и нощно над Русью смеётся.
Рвет ее душу и мрачно кружит
словно ворон зловещий жид.
Но когда же, братья, когда
открестится Русь от жида?..
Шибче аверьяновой сивухи пробрал Кешу своеручный стих, слезы текли по седой щетине: однако уж второй век кружит, и никакого сладу. Как при Ильиче взмыл над Рассеюшкой, так и кружит… Э-эх, чо деется на белом свете!.. Крепко призадумался Кеша: может, оно, баба и права?.. Может, с попом потолковать: как бы эдак уладить в Кедровой Пади да и во всей державушке, чтобы с Богом жить и с коммунизмом… но без воронов клятых?..
А в Кедровой Пади — праздник вроде престольного крещенье всенародное. Батюшка перво-наперво окрестил кедровопадьцев в байкальской волне, а народ, запуганный вороном, всей деревней привалил, и малых чад на руках принес: потом батюшка освятил детские ясли, да еще и прошел крестным ходом с присмиревшим народом. Злобно кружился, ярым вихрем вился ворон над крещеной деревушкой, а тут…Емеля-дурачок своими глазами видал… вдруг с небес на белом коне спустился Егорий Храбрый, полымем пролетел над тайгой и поразил огненным копием черного ворона.
Тут бы и сказу копец, но кедропадьский кабатчик, бывший напарник Аверьяна, позаочь величаемый Зеленый Змей Горы-ныч, восхотел, чтобы поп — в кои-то веки завернул в глухомор-ную деревеньку — освятил и пьяный кабак: дескать, озолочу, но батюшка уперся: мол, я поп старорежимный, еще при Сталине служил, не совремённый, ваши притоны освящать не буду… ни за какие шишы. Тут еще Тося, жена Кеши Чубунина да бабы других кабацких ярыжек загалдели хором: мол, спалят бесову корчму вместе с Зеленым Змеем, а заодно и все дворы, где торгуют аверьяновой гиблой сивухой.
После байкальского крещения вырешили кедровопадьские мужики: церкву рубить, а Степану Андриевскому в той церкве старостой быть, и Емелю держать при себе для смирения. «Мне бы, братцы, на паперть в христорадники» — возжелал Емеля. Минуло год, осветилась златовенцовая, кедровая церква, и стал батюшка чаще в Кедровой Пади гостить, службу служить, и зажила деревенька в былой тиши, но Емеля вздохнул принародно: дескать, вы что же думаете, пеньки баргузинские, бурундуки кедровые?! Вы думаете, Аверьян одинешенек на белом свете?! 06-радели… Да их, воронов, тьма-тьмущая! И посреди нас… Долго ли в ворона обратиться, ежли Богу не молиться.
Конец XX века — сентябрь 2006
ДВОРНИК. СКАЗ О ЗАХОЛУСТНОМ ПИСАТЕЛЕ
Всплыло солнце над байкальским хребтом, над сумеречным чернолесьем, домовито, с хозяйским прищуром оглядело землю: серебристо играет чешуйчатая рябь на ангарской стремнине, тает густо-зеленая, лешачья тень под высоким становым берегом, теплеет рыжий суглинистый яр, издырявленный норами, откуда выпархивают, заполошно снуют по-над самой рекой стрижи, и, ухватив мошку либо зоревого комара, ныряют в дуплица, кормят прожорливых чад; просыпается скошенный луг на яру с гладко очесанным зародом сена, оживает прибрежная деревня-малодворка с вековечными седыми избами, матерыми амбарами, «черными» банями, ладными завознями, сеновалами, людскими и скотными дворами.
Взошло красно солнышко из таежного хребта и обмерло, словно румяная со сна, щекастая молодуха, провожая в поле буренку, вдруг сомлела у поскотинных ворот, блаженно и бездумно отпахнув глаза, омытые ключевой водой до небесной синевы: Божуш-ко ты мой милостивый, экое райское диво разлилось по утренней земле.
Вот и Краснобаев Иван, молодой заправский дворник, на пару со светилом ласково озирает чисто прометенную, вылизанную усадьбу в музейной деревне-малодворке Тальцы, потом прячет метлу под высокое крыльцо, чтоб не искушала проказников, — дальше положишь, ближе возьмешь, и, чуя в душе лад, в мышцах отрадную усталь, смущенно улыбается — блазнится дворнику: жена богоданная, синеокая, с русой косой на млечном плече, выглядывает из зорево пылающих окошек, любуясь Иваном. Не шибко и красовитый, не франтишко завитый — пучеглазый и носатый, большеголовый и осадистый, вроде в корень ушел, но работящий, домовитый, двужильный, не мужик, яремный бык, на коих бабы в войну целик драли, пашню пахали. Не присядет, сердечный, от темна до темна пашет в поте лица, чтобы ей доля да холя, чтоб и чадушки-оладушки зрели, спели, наливались силушкой, набирались ума-разума. Чуя спиной ласковый погляд, степенно, вразвалку шагает Иван к свежерубленым баракам, что желтеют на угоре, за картошечным клином, буйно истекающим белым, сиреневым цветом, за ручьем, что утробно журчит в лохматой кочкаре и густой осоке. В янтарно смолистом бараке Иванова тенистая дворницкая камора, утаенная черемушным и бо-ярковым плетевом — отрадно жить в глухой и прохладной тени, когда на воле — белый зной, плавящий душу и память. В каморе той, сменив метлу на гусиное перо, куда впихал черный стержень, в горьких и сладостных муках денно и нощно плетет Иван сказы и бывальщины, а то и на простушку-повестушку замахнется, а как испишет мелким бисером светло-серые четвертушки, — отстучит исписанное на машинке.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу