Мне об этом можно было не рассказывать. Выступая на могилах жертв немецких репрессий, я сам говорил то же самое и верил в то, что говорил. Этих слов я, разумеется, в тот блокнотик не записал. Не записал я и своих наблюдений и невольных сравнений — о жизни, быте, характере людей, их политическом уровне, патриотизме. Здесь народ был веселее, бодрее, беспредельно верил в свое правое дело, в конечную победу. У нас такого не было — все заменяли бездумный фанатизм наших командиров и безрассудное, тупое подчинение, порожденное безвыходностью, как например, у Юрка Дзяйло, или постоянным страхом за свою жизнь, как случилось у Чепиля и Лопаты — назад им возврата не было, а впереди тоже ничего хорошего их не ждало, или у тех безграмотных крестьян, которых отрывали от хозяйства, жен и детей и рекрутировали под страхом смерти. У нас в селе жило три брата, все трое женаты и многодетны, работящие, но ниже средней зажиточности. Явились люди Стаха к старшему, говорят: должен идти в войско воевать за свободу и славу Украины. Затем увели его в лес и повесили. На следующую ночь пришли за двумя остальными, с ними не говорили — просто увели в лес и показали их повешенного старшего брата. Так оба и остались в отряде; проводя с ними политбеседу, я не раз наблюдал за их наполненными смертельной тоской глазами, за тем, как они были совершенно равнодушны к тому, о чем я говорил, постоянно думали о своих детях и хозяйстве. Здесь же, в советском партизанском отряде, все были добровольцами — одни добровольцы; никого сюда не мобилизовали, не загоняли силой и страхом, наоборот — их тщательно проверяли и тем, кто колебался, проявлял неуверенность, робость и трусость, давали от ворот поворот. Все тут твердо знали, за что они сражаются, не из политинформации, а по собственному убеждению и ненависти к захватчикам.
Позавидовал я и тому, что в партизанском отряде не пьянствовали; спиртное не запрещалось, просто оно здесь не культивировалось и не поощрялось, в нем не было потребности. У нас же любое событие — от проводимых нами экзекуций до схватки с противником — сдабривалось выпивкой, чтобы было больше безрассудства и жестокости, ведь не всякий трезвый себе такое позволит.
Но я несколько забежал вперед, хотелось бы восстановить в памяти все по порядку. Мне и сейчас многое приятно вспомнить; например, то, как сразу же после моего допроса, разговора с командирами отряда ко мне подошел только что вернувшийся с задания начальник группы разведки Яков Мирчук, бывший секретарь нашего сельсовета, уехавший накануне войны на какие-то курсы и теперь, как я понял, вернувшийся в родные края в качестве одного из командиров в партизанском отряде. Мы обнялись, хотя и не были так уж дружны и близки; я ждал, что он начнет расспрашивать меня о подробностях гибели его семьи, но он только глубоко вдохнул в себя воздух, словно ему вдруг стало трудно дышать, сцепил зубы и так крепко сжал висевший на груди автомат, что я заметил, как у него побелели пальцы. Понимая, что я тоже сразу же подумал о гибели его семьи, Яков сказал:
— Не надо бередить душу, я все знаю. Мне рассказал Володя, он теперь для меня единственная родная душа на всем свете.
Оказалось, что тот парнишка, бывший мой ученик Володя Франько, — племянник Якова Мирчука. Он с матерью, сестрой Якова, жил на хуторе, поэтому я его и знал хуже, чем сельских ребят, с которыми встречался не только в школе. Не ведал я о том, что вслед за экзекуцией над семьей Якова полицаи увели в овраг и его сестру, а Володи в это время дома не было, — он пас в лесу корову, на выгонах нельзя было пасти — могли налететь немцы и забрать ее. Так Володя остался жив и вместе с коровой ушел в лес, где и встретил партизан. С первых же дней мальчишка привязался ко мне. Ему вменили в обязанность обучать меня всему, что должен уметь партизан: владеть оружием, ориентироваться в носу без компаса и ходить по азимуту, знать подрывное дело, перевязать в случае надобности себя и раненого товарища. В общем-то я все это умел не хуже Володи, но сделал вид, будто не знаю. Володя искренне радовался моим успехам. Поскольку я считался местным, Мир-мук взял меня к себе в группу разведки, он же приставил ко мне своего племянника обучать, как он выразился, «годного, но необученного». Не остался и я в долгу у Володи; оказалось, что Володя любит рисовать; он малевал везде — на кусках фанеры, на срезанной коре деревьев, просто на песке или на земле. Пользовался карандашом, углем, красками. Своими рисунками он украшал партизанскую стенную газету, которая называлась «боевым листком». Я сразу понял, что паренек он способный, никто его не учил рисованию, но этот сельский парнишка до многого дошел сам. Как тут было не вспомнить другого хлопчика, не такого уж и далекого предка Володи Франько — юного Тараса Шевченко. И когда мы оба были свободны, я стал давать ему уроки рисования, рассказывал биографии художников, об их картинах, так как самих картин у нас не было, и все больше убеждался в Володином таланте. Как-то он набросал на куске картона шаржированный рисунок меня и себя. Это ему особенно удавалось, он малевал шаржи и на своего дядю Якова Мирчука, и на командира отряда Коваля, и на многих других партизан и тут же раздаривал их им. Володя изобразил нас сидящими рядом на пеньках, я — коротышка, неуклюже держу перед собой длиннющую, больше меня самого, винтовку, у него же на груди автомат, мы с ним очень похожи; у меня голова со срезом впереди, лоб низкий и уже в морщинах, а макушка с островком лысинки, глазки небольшие, «буравчики», у Володи тонкая и длинная шея, на которую можно намотать вместо шарфа мешок, на ней небольшая яйцеобразная стриженая головка; глядя на него, никак не скажешь, «голова на плечах», так и хочется сказать «голова на шее». Рисунок этот у меня сохранился, я пронес его через все испытания. Полтора года спустя при обыске у меня спросили:
Читать дальше