...Значит, уже тогда он был для нее чем-то отмечен? А может быть, это теперь так кажется? Потому что эти самые защитные глаза смотрели на нее сегодня под пляшущим фонарем. Только тогда они хохотали, а сегодня, в набегающих тенях, были страдальческими, не в фокусе. Впрочем, на один миг глаза вернулись в фокус и стали жесткими. Это когда он растоптал кленовый лист: «А это мне все равно». Как жестко он это сказал: «А это мне все равно». Значит, все-таки было не совсем все равно?
Она не так уж много знала о нем. Вторично, после тех уральских времен, они встретились в прошлом году: она уже года два как была вдовой. Он работал в той же области, что она, и был связан с институтом общей научной темой. Тема хозрасчетная, хлопот много. Здесь его мало кто знал, даже стенографистки, а они-то уж всегда всех знают. Говорили о нем: обещающий молодой ученый. Не такой уж он молодой. Говорили, что женат, но с женой почему-то не живет, кажется, она ушла к кому-то и ребенка с собой взяла, девочку. Кто-то даже имя девочки знал: Пашенька. Вот и все. Он с тех пор не очень изменился. Хромота теперь мало была заметна — что-то прыгающее, забавное в походке, а так нет. Нет, все-таки изменился: волосы поредели, словно истаяли и отступили назад, какие-то желваки выросли на скулах. А больше всего изменились глаза — не так уж часто они теперь хохотали... Зато если принимались — что только делалось с людьми! Будней больше не оставалось — одни праздники. Все становилось интересным, особенным. А он красовался: вот, мол, как бывает на свете, а вы не замечаете, дайте-ка я вам покажу. Видите? Это я. Я приглашаю вас на пир — смейтесь. Когда он с таким лицом приходил в лабораторию — все менялось, все тянулось к нему. Мрачный седой профессор с бородавкой на щеке поднимал ухо, как пес, и ждал. И пожилая лаборантка в коричневом халате с измученным лицом и пятнами от реактивов на худых рабочих пальцах, и девочка-препаратор с косичками, как у Кати, — все, встрепенувшись, ждали смеха, и смех приходил, и они смеялись, и были счастливы. Смеялась вместе со всеми и Татьяна Васильевна. Теперь она могла с ним смеяться, не так, как тогда, в аудитории, где он только ждал ее ухода, чтобы начать. Вечером, дома, она иногда вспоминала этот смешной праздник и пыталась пересказать его детям. Ничего не выходило. Видно, дело было не в словах, а в тоне, в голосе, в глазах — черт знает в чем!
А потом все чаще и чаще ей стало казаться, что он приходит, и говорит, и красуется только для нее одной...
А она сама? Один раз, рассказывая о нем дома, она запнулась, почувствовав на себе Катин взгляд. Прямые серые глаза в упор спросили: «Верно ли живешь?» Катя моя, как ты на меня смотришь? Неужели до этого уже дошло? Кажется, дошло.
...И вот, наконец, черный, осенний вечер, фонарь на углу...
...Нет, не нужно об этом. Нужно перелистывать прошлое, найти наконец то «горячее место», которое все еще ей не дается. Понять наконец, какой это образ преследует ее сегодня весь вечер и вот уже половину ночи, говоря: нет, не все в порядке.
Итак, война. Эвакуация. Несмолкающая боль внутри. Идет уже второй год в чужом городе. Жизнь то труднее, то легче, в общем, скорее легче, но как мало сил.
Заболела тетя Мари. В сущности, она давно уже ослабела, все реже передвигалась по комнате. А теперь легла уже совсем. Татьяне Васильевне стало труднее. Теперь каждый день, придя с работы, она должна была прибирать тетю Мари, с усилием приподнимая ее на кровати и меняя под ней убогие тряпки, когда-то бывшие простынями. А воды не было. Татьяна Васильевна держала себя в руках. Она никогда не позволяла себе раздражаться, делала все — терпеливо, внимательно, но без жалости, с каменной душой. Где было взять крови душевной еще и на тетю Мари? Это просто несправедливо, никто не смеет от нее этого требовать. Ведь она и раньше-то не особенно любила тетю Мари. Что она могла сделать? Только ухаживать за ней, мыть ее и кормить, но не любить, нет, это она была не в силах. Однажды, когда она приподнимала тетю Мари на кровати, неожиданно две костлявые руки обняли ее за шею, и она почувствовала на щеке поцелуй. Это было ужасно. Ух, с какой силой заворочались где-то там любовь и жалость! Но она не пустила их к себе. Нет, она не могла любить еще и тетю Мари — не было у нее на это душевных сил.
И вот однажды вечером, когда она пришла домой, ее поразила необычайная тишина: Толя и Воля не дрались, а молча в уголке перебирали пуговицы, а Катя, очень серьезная, сидела у кровати тети Мари. «Мама, с тетей Мари что-то случилось, она не говорит, — сказала Катя. — Я воспитала мальчиков, и они молчат».
Читать дальше