— Вы, мамаша, его не балуйте. Покормите — положите в кроватку. Покричит-покричит и уснет.
Нет, Анфиса так не могла. Кричит — значит, плохо ему, значит, она виновата. Сказать-то ведь не может, бедный, где у него болит.
Анфиса его носила, Анфиса его качала — не помогает. Соску-пустышку даже в рот не берет, выплевывает, будто его оскорбили. Беда! Приспособилась она его вниз головой качать — в таком положении иногда Вадим утихал и засыпал на полчасика. Тут-то бы и ей поспать, а не спится! Только и подремлешь, покуда кормишь. Он сосет, а ты спишь. Лежа Анфиса кормить себе не позволяла, чтобы не придушить ребенка. На стуле кормила, на стуле спала.
— Это он потому орет, что некрещеный, — сказала Капа. — Просит его душенька теплой купели. Окрестишь — сразу будет шелковый. Хочешь, окрещу?
«Может, и впрямь окрестить?» — иногда думала Анфиса, когда совсем становилось невмоготу, но тут же гнала эту мысль как недостойную. Пусть растет как все, советским человеком. А то вырастет, в комсомол вступать, и вдруг дознаются: крещеный. Стыда не оберешься.
Панька Зыкова особо ребенком не интересовалась, и то слава богу. Чтобы ее не дразнить, Анфиса часто кипятила пеленки не в кухне, а у себя в комнате на примусе. Сушила на отоплении. Ничего, приспособилась. Только бы сон. А сна-то и не было. Она до того извелась не спавши, что ходила шатаясь, как пьяница. На ходу засыпала. Идет в кухню и спит, пеленки стирает и спит. Просыпается, когда головой падает чуть не в воду. А пора уже было на работу устраиваться: деньги, какие были, проела и молоко стало убывать. Вадим злился, рвал грудь и еще шибче орал, теперь уж от голода, вшйте можно его оправдать. Выписали ему в консультации бутылочки: берис, верис. Он эти берисы-верисы не очень-то признавал, ему грудь подавай, да побольше. Анфиса, что было лишнее, все продала, за нелишнее взялась: туфли, валенки. Оставила самое необходимое, что на себе. Задолжала всем: Ольге Ивановне, Аде Ефимовне, Капе, только у Паньки не просила, до того еще не дошла. Прожила чужие деньги — и опять нет. Хочешь не хочешь — пора на работу.
Ольга Ивановна, как и обещалась, устроила их с Вадимом в Дом ребенка, ее нянечкой, его воспитанником, хотя и против правил: он же не сирота. Стали они на работу ходить: Анфиса нянчить, а он — орать. Орал исправно, все уши прокричал персоналу. Анфиса нарочно от него в другую группу ушла, в ползунковую, чтобы не слышать, не расстраиваться. А все равно слышно, даже через стенку. Он на весь дом самый горластый.
Анфиса в ползунковой работала усердно, как всегда, работала всякую работу, только очень уж изводилась жалостью: к своему, к чужим. Да какие чужие? Все свои, обо всех сердце болит, всех жалко: плачут-жалуются, а сказать ничего не могут. На руки взять не смей, не положено, да и некогда. Накормить, переменить, постирать — только поворачивайся. Анфиса иногда против правил все же брала ребятишек на руки: очень уж жалко. Прижмется такой, хлюпает, щека мягкая, нос сопливый, ну просто сил нет, до чего жалко.
Вечером после работы Анфиса брала Вадима, завертывала его в свое, домашнее, нарядное одеяло и увозила домой. Ехать было далеко, трамваем, автобусом. В транспорте Вадим почему-то спал, а дома принимался орать с новой силой, но все-таки стал поспокойнее, иногда часа два проспит без буянства, и на том спасибо.
Одет был Вадим получше других ребят, кофточки мягкие, байковые, распашонки с кружавчиками, сшила на последние деньги. Шапочку — кроличий пух — связала и подарила Ада Ефимовна. Тем-то, сироткам, никто не свяжет, никто не подарит.
Поближе к весне стал Вадим подрастать, развиваться, научился сидеть, играть игрушками, вроде как поменьше стал кричать, вошел в разум. Летом перевели его в ползунковую. Красоты стал необыкновенной — глазки из молочных сделались черными, реснички длинные, на щеках румянец. На всю ползунковую он самый был красавец. Сидят ползунки в манежиках, а он среди них как принц небесный. Глаза как звездочки, волосики кудрявые, во рту два зуба блестят сахарком. Когда Ольга Ивановна играла ползункам на рояле, песенки пела, Вадим больше всех понимал: музыкальный! Он начал уже вставать понемногу, делал «дыбочки», и любо-дорого было смотреть, как он в голубых своих штанишках, со сползшей лямочкой на плече стоит, уцепившись одной рукой за бортик, и с ножки на ножку переминается, будто танцует. Никто в ползунковой группе не умеет так танцевать! По развитию всех впереди, раньше всех лопотать начал «мама» и «дай». Ножки крепкие, столбиками — вот-вот пойдет! И ночью стал спать, слава богу, спокойнее: только раза три-четыре к себе потребует, а это ничего, терпимо. Жизнь вроде уже хорошая получалась. А главное, война подходила к концу. Пушками бахали салюты — то за один город, то за другой, и по всему небу, как цветы, ракеты, ракеты. Очень Анфиса любила салют. Иной раз даже будила сыночка своего Вадика, выносила его на улицу: «Гляди, салют». Он послушно глядел, на каждый залп махал ручкой, и в глазах у него отражались разноцветные звезды.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу