— Вам холодно?
— Нет, просто так…
— Можете прийти днем, в три?
Я кивнула.
Мы вышли из парка. Подковы на Володиных сапогах зазвякали о булыжники мостовой.
— А за что вам столько медалей дали?
— Вы знаете, в последний год войны всем давали. Те, кто воевал с самого начала, почти все погибли, кому-то надо было дать… — Он засмеялся, наверное, неудобно стало, и он сказал, что был ранен и контужен. А потом опять как-то странно добавил, будто оправдываясь: — Почти все артиллеристы были контужены. Но вы знаете, я просто так надел медали, вернее, надо было, когда в увольнение идешь, а так можно только нашивки носить.
— А страшно было, когда много пушек сразу стреляло?
— Я бы вам рассказал, как там бывало, но не стоит, вам так мало лет…
— Я почти всю войну под Ленинградом была.
— Ну, тогда тем более не стоит об этом. Вы что из Ленинграда?
— Нет, я жила километрах в двадцати пяти-тридцати от фронта.
— А вы бы домой не хотели вернуться?
Я почувствовала, что краснею, помолчав, я спросила у него:
— А вы очень домой хотите?
— Конечно, кто домой не хочет?
— А вам что, здесь не нравится? — опять спросила я.
— Я же в армии, — ответил он, — да к тому же мне и не нравится, хотя здесь красивей и как бы культурнее, но мне в Брянск, домой хочется.
Мы подошли к каштану, который рос около нашего общежития.
Я показала на дерево и сказала: «У нас под Ленинградом каштанов нет». Он что-то хотел сказать, но из-за угла школы появились наши.
С ними было тоже двое военных. Один тут же попрощался:
— Ну пока, я пошел.
Второй подошел к Володе, протянул ему руку:
— Мы с вами где-то встречались, — проговорил он, чуть припрыгивая на полусогнутых.
Ко мне подошла Нинка, положила руку себе на живот:
— Надоели они своими дурацкими шуточками, — она повернулась и направилась в сторону дома.
Солдат, протянув руки к ней, пропел:
— Не уходи, тебя я умоляю…
Нинка остановилась у двери и крикнула:
— Шуточки ваши бородатые. Во! — она провела рукой от подбородка до живота.
Я сказала Володе, что тоже хочу домой. Он напомнил:
— В воскресенье, в три…
* * *
В школе отменили урок пения, а вместо этого приказали всем ходить на хор — летом будет традиционный эстонский праздник песни, наша русская школа, сказал директор, должна принять участие в конкурсе — выступить на празднике песни не хуже других.
К нам пригласили из эстонской школы руководителя хора.
В зал вошел полный человек, одетый в темно-синий костюм с жилетом, на животе у него висела серебряная цепочка от часов, как у моего отца. Он сел за рояль, дал Ирме Ямся список всех учащихся, сказал, что каждый раз будет проверять, все ли здесь, очень важно, чтобы были всегда все, и начал листать нотную тетрадь. Ирма начала читать из нескольких классных журналов наши фамилии, а я думала, неужели мой отец тоже казался бы мне таким же чужим, как этот учитель хорового пения? Наши учителя мужчины были другими: у наших все как бы чуть помято — и лица, и пиджаки… И они вроде бы нервные, ходят быстро, даже как бы дергаются. Новый учитель пения говорил с сильным акцентом, иногда смешно путал слова, но никто не смеялся.
Мой отец был коммунистом, он говорил по-русски как русский. Значит, он просто так, как бы только внешне был похож на этого, а может, наоборот? Может, при каких-то обстоятельствах и этого куда-нибудь сагитировали бы вступить. Верили же «лесные братья», что придет белый пароход с американцами, наверное, их уже всех переловили. Отец верил в коммунизм. Узнать бы, о чем он там в лагере думал? Неужели так до конца и думал, что получилась ошибка, что по ошибке коммунисты друг друга убивают? Он же видел, что там таких, как он, тысячи… Неужели верил не глазам своим, а тем книжкам, из которых про этот коммунизм вычитал? Учитель пения тихо играл на рояле русскую народную песню «Полюшко, поле».
Ирма кончила читать из журналов наши фамилии, учитель спросил, что мы пели на уроках пения. Ленка Полякова начала перечислять: «Гимн демократической молодежи», «Кантата о Сталине». Он прервал ее. Про гимн он сказал, что это очень хорошо и что мы над ним еще поработаем, его будут исполнять все хоры вместе, а про кантату он забыл. Он открыл свой альбом и спросил, нравится ли нам партизанская песня времен Первой Отечественной войны «Ой туманы, мои растуманы». Мы молчали, он повернулся к роялю и спел нам ее. Пел он очень приятно, старался четко выговаривать русские слова, но получалось у него как-то не по-русски, будто это и не русская песня, а когда мы спели хором, все снова получилось нормально, хотя мы пели плохо. Он сказал, что мы будем разучивать эту песню.
Читать дальше