Меня били почти каждый день. Чаще всего это мог быть тычок в спину или шлепок, призванный заставить меня поторапливаться с работой, которую я выполняла. Если я слишком долго мыла тарелки, мать кричала, чтобы я шевелилась, и тогда Ханиф, которая нечасто меня била, а в основном только кричала на меня, могла легонько меня шлепнуть. Или, если я не прибирала какую-то одежду перед тем, как идти в школу, мать била меня подошвой сандалии, когда я возвращалась домой. От того, что именно я сделала не так, зависело, чем меня будут бить.
Потребовалось некоторое время, чтобы я снова стала «храброй» девочкой тетушки Пегги: несколько месяцев побоев и брани, несколько месяцев, чтобы мое тело привыкло к боли. Несмотря на то что это делала мать — после того как я получала свое, она еще приговаривала: «Она уже к этому привыкла», — я все равно стремилась ей угодить. Думаю, мне хотелось, чтобы она угостила меня шоколадным печеньем, как обычно поступала тетушка Пегги, когда я была храброй.
Однажды я забыла посолить карри. Мне тогда уже исполнилось десять лет. Я приготовила карри и отварила рис. Мать, как обычно, «по-турецки» сидевшая на канапе, крикнула, что хочет есть. Я зачерпнула из кастрюли риса, отнесла его матери и вернулась в кухню, чтобы принести ей воды. Как только я поставила стакан на пол, мать схватила меня за волосы и дернула к себе.
— Кто будет солить карри?! Твоя бабушка встанет из могилы и сделает это за тебя?! — орала она, тут же отталкивая меня.
Она велела мне досолить еду, пока не вернулся Манц, иначе он побьет меня пикой — ее тростью.
На самом деле меня не так часто били пикой. В большинстве случаев меня только пугали ею.
Со временем из-за постоянных побоев со мной произошло нечто странное. Мне начало казаться, что я заслуживаю этого, что со мной, должно быть, что-то не так и я виновата в том, что мать меня не любит. Я знала — даже тогда знала, — что это какой-то вид помешательства, но ничего не могла с собой поделать. Поэтому когда однажды после очередных побоев у меня пошла кровь, я обрадовалась этому, вместо того чтобы испугаться. Получилось так, что мать ударила меня ребром запястья и ее браслет врезался мне в кожу. Кожа разорвалась, и хлынула кровь. Зрелище заворожило меня: наконец-то я увидела что-то физическое, воплощение моей боли, которая до сих пор была упрятана. Я не только чувствовала, но и видела, как болит моя рука, и мне приятно было осознавать это. Это было избавлением — и причиной какого-то изменения во мне. Когда я нашла поломанный стеклянный браслет Ханиф, то спрятала его под кроватью.
Однажды, когда у меня в ушах звенело от брани и полученных хлестких ударов, с ненавистью к самой себе за неспособность угодить всем им я взяла этот браслет, пошла в туалет и расцарапала стеклом тыльную сторону руки, от локтя к кисти. Ощущение нельзя было сравнить ни с чем из моего прошлого опыта, потому что я должна была почувствовать боль, но не почувствовала; кровь собиралась в капельки и стекала по моей руке. Из меня вытекала какая-то темная тайна, и по мере того, как это происходило, мне становилось легче. Я что-то доказывала сама себе: повреждение на моем теле было реальным и наконец я могла его видеть. Я промокнула тонкие струйки крови, а когда она перестала течь, быстро опустила рукава, чтобы скрыть рану, и вернулась в кухню. Никто не догадался о том, что я сделала, и хранимый секрет приятно щекотал мне нервы.
Я снова и снова наносила себе раны, царапая кожу, но не глубоко. Я контролировала ситуацию: я сама решала, когда остановиться. Иногда я срезала верхний слой кожи бритвой Манца, но больше всего мне нравилось использовать украденный браслет. Он почему-то придавал всему процессу некую логичность. Когда я расцарапывала кожу браслетом, я осознавала наличие некой причины, по которой на моей руке распускались цветы крови. Я наносила себе раны, и сыпавшиеся на меня удары будто смывались струйками моей собственной крови.
Я не резала настолько глубоко, чтобы кровь текла по-настоящему, получалась лишь струйка, которую легко было вытереть. Я делала это не для того, чтобы навредить себе, меня привлекало само ощущение. Я настолько привыкла к побоям, что мне просто нужно было испытывать боль — я стремилась именно к этому ощущению. Это было освобождением, как в том случае, когда у меня вскакивал жуткий прыщ и я выдавливала его, — это причиняло боль, но тоже было избавлением. Побои были моим единственным физическим контактом с семьей. Однако то, что я с собой делала, не вредило мне, поскольку было проявлением любви. Я любила себя, нанося себе раны.
Читать дальше