Никаких жизненных планов у меня не было. И я не знал, стану ли я священником или покину семинарию. Единственное, в чем я был твердо уверен, — это то, что я был клубком чувств, сотканным из мечтаний и беспокойств. И что была моя далекая деревня, объемный груз времени и неожиданно и непонятно почему возникавшее воспоминание о грудях Каролины или белом лице Мариазиньи. Случалось, что посредине ночи я вдруг просыпался с горечью во рту и потными горячими ладонями рук от охватывающего меня ужаса и подкатывающей тошноты. В другой раз на уроке у меня в животе поднималась тепловатая неожиданная волна. Я пребывал в волнении, никак не мог успокоиться или впадал в глубокое длительное молчание. Закрывал глаза и, наверное, без сопротивления согласился бы, чтобы меня убили.
Так много ночей подряд я, оставленный всеми уснувшими, бодрствовал, ожидая не прихода светлого утра и не вечного сна, а абсолютной пустоты для не существующего больше прошлого и не собирающегося существовать будущего. Отец Томас гасил ацетиленовые светильники, потом, как тень, прохаживался вдоль длинного коридора и, наконец, шел спать сам. Холодная луна заглядывала в огромные окна и преображала все вокруг своим призрачным светом. А я, сидя на кровати, находил своего демона одиночества. Но я уже не обращал на него никакого внимания, привыкнув к нему и даже желая его присутствия. Я забывал его и его фосфоресцирующие зеленые глаза. И не боясь приподнимался на кровати, окруженный спокойно посапывавшими коллегами, напоминавшими мне мертвых, но дышащих, и смотрел через окно на молчаливый забор, полнящийся тенями, на необитаемую часть леса, который поднимался медленно вверх по горе. Испуганные луной и лающие на нее собаки теперь спали, убаюканные общим покоем природы. Долгое время я пребывал в неизбежной тишине, пробирающем душу страхе и был узником своей завороженности. Смотрел на отведенное для переменок место, где под навесом все мы в минуты отдыха пережидали дождь, на пустынные тропинки, на которых я все же нет-нет да и замечал призрачные дневные тени. Четкая неподвижность превращала все вокруг в сталактиты, как это происходит в сталактитовых пещерах, чуть освещенных мерцающим светом. И так до тех пор, пока, усталый, я не забирался под одеяло и не закрывал глаза, ожидая, что что-нибудь случится и меня найдут.
Придерживаться хронологии в моем повествовании практически невозможно. Ну что сказать еще об этом первом годе моего пребывания в семинарии? А потому я буду рассказывать свою историю, минуя те или иные события.
И если я не заблуждаюсь, то я сейчас расскажу о том, что происходило, когда я находился на втором году обучения.
Как видно, мое нездоровье теперь для всех стало очевидным, и это тут же озаботило наших отцов-надзирателей. И в один из вечеров на мне задержал свой взгляд дольше обычного отец Алвес. И явно поняв мое беспокойство, пригласил меня, как только я смогу, зайти к нему в комнату.
Взволнованный его человеческой добротой, я с благодарностью посмотрел на него. Он был высокого роста и, как все высокие, горбился, походка была спокойной и величественной. Мягкий, как сознающий свою силу человек, он был терпим к нашему детству и с нами вместе частенько смеялся обезоруживающим наивным смехом. Не знаю, может, по прошествии стольких лет я в своих воспоминаниях несколько изменяю его образ. Однако, когда я вспоминаю то сумрачное время, образ этого доброго человека, без сомнения, трогает меня, напоминая мне моего умершего отца. Я помню хорошо холодного агрессивного отца Лино, тучную тень отца Томаса, то и дело курсировавшего по коридорам, женскую нервозность отца Фиальо, толстого Рапозо, нудного отца Мартинса, меланхоличного Питу, Силвейру, Канеласа и ректора. Просматриваю эту длинную галерею кривых, раздраженных, желчных образов, и только в конце ее для меня возникает освещенный спокойным светом стрельчатого свода образ отца Алвеса, такого правдивого и человечного, который сумел быть правдивым и человечным даже там. И, будучи именно таким, он, как я считаю сегодня, не понимал до конца окружавшей его действительности. Как у любого другого, у отца Алвеса была своя легенда. Совсем иная, чем у отца Лино. У отца Лино она была ядовитой и мстительной, а у отца Алвеса — мужественной и славной. Он говорил о долгих похождениях в Лиссабоне, о зловещих Африках, о революционной ярости и, наконец, в час усталости об умиротворяющей ночи духовенства. И я никогда не выяснял, что здесь было правдой, а что нет. Однако меня нисколько не удивило бы, если во всем этом хоть какая-то правда, но оказалась, потому что взгляд этого человека, сильные и спокойные руки, как и его отчуждение гиганта, было результатом усталости от всех дорог жизни.
Читать дальше