Вдруг что-то — бух! — упало в темную пучину его мыслей. Герцог вздрогнул. К нему склонился ректор, что-то он герцогу сказал.
— Прошу прощения? — спросил тот. На столе был десерт, он срезал кожуру с яблока. Дон из Ориэла смотрел на него сочувственно, словно герцог упал в обморок и только «приходит в себя».
— Правда ли, дорогой герцог, — повторил ректор, — что вас уговорили завтра вечером сыграть на концерте Иуды?
— Э, да, что-то я сыграю.
Зулейка вдруг к нему наклонилась.
— А можно, — закричала она, стиснув руки, — мне прийти переворачивать для вас ноты?
Он посмотрел ей в лицо. Это было то же, что вблизи увидеть большой блестящий памятник, который раньше был только солнцем освещенной точкой где-то вдали. Перед ним были большие фиалковые глаза, их ресницы к нему загибались; пылкие раскрытые губы; черная жемчужина и розовая.
— Благодарю покорно, — тихо сказал он, слыша себя как будто издалека. — Но я всегда играю без нот.
Зулейка зарделась. Не от стыда, а от горячечного удовольствия. За такую грубость она бы сейчас отдала все комплименты, какими запаслась в этой жизни. То была. кульминация. После нее не было смысла оставаться. Она поднялась, улыбаясь жене дона из Ориэла. Все встали. Дон из Ориэла придержал дверь, и обе дамы покинули комнату.
Герцог вынул портсигар. Поглядев на сигареты, он где-то между ними и своими глазами смутно отметил какое-то непонятное явление. Доведенный волнениями прошедшего часа до изнеможения, он не сразу понял, на что смотрит. Что-то в плохом вкусе, что-то неуместное в его костюме… черная жемчужина и розовая на манишке!
На миг он настолько переоценил мастерство бедной Зулейки, что подумал, будто стал жертвой ее фокусов. Еще через миг он понял, что произошло с запонками. Пошатываясь, он встал со стула, закрыв грудь рукой, и пробормотал, что ему нехорошо. Он поспешил из комнаты; дон из Ориэла уже наливал воду в бокал и советовал жженые перья. 3aботливый ректор вышел за ним в прихожую. Герцог схватил шляпу и, задыхаясь, сказал, что вечер был прекрасный — прошу простить — со мной такое случается. Выйдя, он пустился наутек.
На углу Брод-стрит он оглянулся. Он отчасти ждал, что его преследует багряная фигура. Но ничего не увидел. Он остановился. Перед ним была пустая под луной Брод-стрит. Медленно, механически он пошел к себе на квартиру.
Суровые бюсты императоров с высоты взирали на него, и лица их были трагически впалые и искаженные как никогда. В лунном свете они увидели и прочитали знаки на его груди. Стоя на ступеньках в ожидании, когда откроется дверь, он, надо полагать, вызывал у императоров безмерную жалость. Ибо разве не были они причастны тайне гибели, которую готовил герцогу день грядущий или же грядущий за ним — готовил не ему одному, но в особенности ему, и ему самую прискорбную?
Завтрак еще не убрали. Тарелка с остатками мармелада, пустая подставка для гренков, надломанная булочка — все это и другое свидетельствовало о дне, начатом в правильном духе.
Поодаль от них сидел, облокотившись у окна, герцог. Над его сигаретой поднимались синие завитки, ничем в неподвижном воздухе не потревоженные. С ограды по другую сторону улицы смотрели на него императоры.
Сон для юноши — верный избавитель от страданий. Не закружит его в ночи никакая ужасная фантасмагория, которая в прозрачности утра не обратится в славное шествие с ним во главе. Краток смутный ужас его пробуждения; нахлынет память, и видит он, что бояться, в сущности, нечего. «Почему бы и нет?» — спрашивает его солнце, и он в ответ: «Действительно, почему бы и нет?» Пролежав в беспокойстве и смятении до петухов, герцог наконец уснул. Проснулся он поздно, с тяжелым чувством беды; но вот! стоило вспомнить, и все выглядело иначе. Он влюблен. «Почему бы и нет?» Смешным ему показалось мрачное бдение, во время которого он бередил и тщетно пытался заживить раны ложной гордости. Со старой жизнью кончено. Он со смехом ступил в ванну. Что с того, что душа его отчуждена беззаконно? До того, как он ее утратил, не было у него души. Тело его взбудоражила холодная вода, душу — как будто новое таинство. Он был влюблен и не желал иного… — На туалетном столике лежали две запонки, зримые символы его любви. Их цвета ему теперь были дороги! Он их взял одну за другой, погладил. Он бы их носил днем; но это, конечно же, невозможно. Закончив туалет, он уронил запонки в левый карман жилета.
Там они теперь и лежали, у сердца, а он смотрел на изменившийся мир — мир, который сделался Зулейкой. Постоянный шепот его, «Зулейка!», сделался апострофой ко всему миру.
Читать дальше