Утром Октя приехала домой, заперлась в комнате и никому не открывала целые сутки. Мать поскреблась в дверь, шепнула в замочную скважину: «Я у Маши», – и ушла. Тетя Женя тихо плакала за перегородкой. А она словно помешалась. Писала и писала Илье бесконечное письмо. Но когда он появился в коридоре и начал ломиться в дверь, она заорала, что есть силы: «Уходи, уходи! Я ненавижу тебя». Неизвестно откуда взявшаяся мать холодно, с едва прикрытой ненавистью отчеканила: «Моя дочь больна. Оставьте ее в покое». За дверью послышалась какая-то возня, словно кого-то тащили волоком. Вдруг раздался полный отчаяния голос Ильи: «Инквизиция!». Она явственно увидела человека в черном плаще, подпоясанного грубой веревкой. Капюшон надвинут на глаза. А на столике рядом разложены блестящие орудия пытки, как там, в одноэтажном особняке, куда ее привезли ночью. Она заглянула в лицо этому человеку. И ей почудилось на секунду, что это мать. Но внезапно лицо переменилось на Костино. И сразу же на лицо Ильи. Ей отчего-то вдруг стало смешно. Она долго, до слез, до икоты хохотала, а за дверью стояла гробовая тишина, словно все в квартире вымерло.
Ночью, когда все спали, тайком прокралась в конец коридора к дверке с двумя нулями. Кровь из нее все шла и шла. И она подумала, что это ее нутро плачет кровавыми слезами по Илье-маленькому. На обратном пути заметила, что из комнаты Елены Михайловны пробивается тонкая полоска света. Вошла, не постучавшись, стала у порога. Белое пикейное покрывальце висело на спинке железной кровати. На венском стуле аккуратно было разложено штопаное-перештопаное бельишко. «Риночка, голубушка, ты?» – Тихо, еле слышно. Тут же вскочила, засуетилась. Застелила постель свежей латаной простынкой и уложила ее. Сама устроилась рядышком на шатком стульчике: «Поспи, поспи!». Октя закрыла глаза и снова увидела грубые мужские руки, поросшие рыжим волосом, холодный блеск никелированного инструмента. Дикая боль пронзила низ живота. Она почувствовала себя грязной, оскверненной, оплеванной, словно окурок, затоптанный сотнями ног.
– Как жить дальше? Как?
– Изгони из своей души ненависть. Изгони. Иначе погубишь себя. Все выжжет, и будешь словно пепелище, – прошелестела выцветшими губешками Елена Ми-хайловна.
Проснулась, когда уже рассвело. Убогий серенький свет просачивался через узкое стрельчатое окошко. Охватила единым взглядом ущелье комнаты-пенальчика, склоненную в дреме голову Елены Михайловны, кисейные занавески на узенькой железной кроватке, и тотчас выплыло нестерпимо жгучее, больное. Она заметалась на подушке. Запричитала чуть ли не в голос:
– Не хочу жить! Не хочу! – И тяжелый прибой волос нагонял ее, накрывая волной лицо, шею, плечи.
– Тихо, голубушка! Тихо, – прошептала очнувшаяся ото сна Елена Михайловна. Положила ей на лоб сухую шершавую ладошку. Октя словно бы опамятовалась. Притихла. Внезапно вздрогнула в испуге:
– Что это? Что? – Прямо над ней в ореоле прозрачных стрекозиных крылышек парила крохотная человечья головка.
– Игрушка это. Серафим. Маменька моя вешала мне его на Пасху на спинку кровати. А ведь нынче Пасха. Помнишь у Пушкина: «И шестикрылый серафим на перепутье мне явился»?..
Октя с опаской коснулась блестящих крылышек. Серафим качнулся и поплыл над ее головой тихо, плавно, словно невесомое перышко в потоке воздуха. Она следила, как раскачивался он на тонкой, едва видимой нити, как мерно скользили легкие крылышки. А голос Елены Михайловны еле слышно шелестел:
– «И сказал я: «Опротивела мне жизнь моя. На что жизнь мне – человеку, путь которого закрыт? Отступи от меня…».
– Отступи, – будто эхо, повторила Октя.
– «Ибо живу я среди народа, влекомого к пропасти», – тусклым, безжизненным голосом произнесла Елена Михайловна и умолкла, точно осознавая сказанное и пугаясь его.
В комнате повисла глухая тишина. Октя протянула руку, дотронулась до Елены Михайловны. Та словно очнулась, горячо зашептала:
– «И тогда явился мне серафим. Крылами закрывал он лицо свое. И услышал я глас его, исполненный скорби и печали: «Сердце твое окаменело. Разве ведомо тебе, зачем послан ты в этот мир? Разве жизнь твоя не зерно в пашне?»…
Октя ушла от Елены Михайловны ранним утром, когда Дуся прошаркала на кухню. Слышно было, как с шумом рванулась из крана вода, как загрохотал нечаянно оброненный таз. Октя кралась по извилистому, словно кишка, коридору, неся между ладонями, как птенца, кукольную головку шестикрылого серафима в ореоле тонких бесплотных крылышек.
Читать дальше