В своем ответе на предостережения Алекса я сказал, что оскорбительность коренится исключительно в манере и тоне Бетси и Жозефины и что, возможно, это всего лишь способ моих сестер сделать историю забавной. Я сказал, что предполагаю, это получается у них само собой — ведь они всегда рассказывали подобные истории о друзьях тем же благопристойным, но в то же время двусмысленным образом. Я знал, что вся двусмысленность могла ограничиваться тем, как они закатывали глаза или воздевали выщипанные брови. (Хотя к этому времени Бетси и Жозефина уже не могли скрыть признаки возраста, они по-прежнему выщипывали брови и брили ноги, как в девятнадцать лет.) Я был не понаслышке знаком с тем, что до меня доносил Алекс. В былые дни он и я часто бывали на тех больших рождественских праздниках в Мемфисе, которые посещают и стар и млад, и там порою видели моих сестер в окружении преданной группы сверстников, кому они щекотали чувства очередным из своих невинных на первый взгляд анекдотов. Такие сценки не забываются. В какой-то момент благопристойный голос Бетси — а возможно, Жозефины (теперь их голоса стали так похожи) — дрожал и надламывался как будто нарочно, словно подчеркивая деликатность чувств дамы. Это часто слышалось в речи дам с Юга из поколения моей матери. Но тут же в компании друзей раздавался взрыв смеха — на который дамы поколения матери (во всяком случае, в Нэшвилле) уж точно были не способны, — и каждый понимал, что всего лишь сказав одну фразу, или закатив глаза, или искусно воздев выщипанную бровь, Бетси или Жозефина превратили всю невинную историю в натуральную непристойность.
Разумеется, все это было очень добродушно. Но их истории об отце даже без закатывающихся глаз и воздетых бровей казались почти слишком веселыми и слишком добродушными. Слишком добродушными, чтобы им поверить. Почему-то Алексу и некоторым другим слушателям в кружке становилось неспокойно — неспокойно за благополучие отца. Но, несмотря на все письма Алекса, я, Филип Карвер — в своей далекой нью-йоркской квартире — не желал об этом и слушать! Все мы должны только приветствовать благодушие моих сестер, писал я Алексу. Конечно же, их шутки по этому поводу следует воспринимать как позитивную перемену. Конечно же, ее нельзя было предвидеть. Подумать только, писал я, там, в Мемфисе, стало возможным, что дети средних лет — да еще две любящие незамужние дочери — ведут себя так снисходительно и великодушно по отношению к овдовевшему старому отцу, — который, как известно, обладает немалым состоянием. Ведь вполне очевидно, что эти дочери не намерены сослать мистера Джорджа Карвера в какой-нибудь «особняк на плантации» в дельте Миссисипи или в хорошо охраняемую «частную больницу» в Восточном Мемфисе.
Если и бывали моменты, когда я сомневался в искренности своих сестер в текущих обстоятельствах, то, думаю, только потому, что любому было бы тяжело поверить, что существуют такие мемфисские женщины — существуют у всех на виду, — которые умеют мириться с теми переменами и поворотами в жизни старика отца, что весьма возмутили бы таких же женщин в прошлом поколении. Алексу Мерсеру в этот период казалось, что наступило, без преувеличения, новое тысячелетие. «Возможно ли, — выразился Алекс в письме на свой риторический, академический манер, — что за два прошедших десятилетия, пока мир учился признавать права молодежи, права женщин и права цветных рас, он научился уважать и права стариков — по крайней мере, право старого вдовца жить своей жизнью, как он сам того пожелает?» Лично мне, в Нью-Йорке, самым славным и непостижимым в этой ситуации казалось не то, что это могло случиться в мире в принципе, но то, что это могло случиться в мелком старинном мирке Мемфиса.
Должен сказать, что, несмотря на всю естественную привязанность, которую я испытывал к моим сестрам, и несмотря на всю мою благодарность за их помощь в моем окончательном отъезде из Мемфиса, когда мне еще не было тридцати, и несмотря на благодарность за то, что они пытались помочь мне еще раньше, когда я хотел жениться на девушке, в которую был влюблен в Чаттануге (и больше я никого так не любил), все же каждый раз, когда я возвращался домой, особенно в последние годы, я боялся их вида — то есть первого взгляда — и еще больше боялся моего первого разговора с ними после приезда.
Я уже упоминал об их независимой жизни. Более того, свой необычный тип независимости они на протяжении многих лет как будто ценили превыше всего на свете. А перед отцом отчего-то испытывали необходимость утверждать эту независимость все энергичнее с каждым годом. Хотя они уступили ему, когда не вышли за своих возлюбленных в молодости, в последующие годы они чувствовали себя вправе не уступать более ни в чем. Во время переезда в Мемфис обе девушки поверили, что их согласие, их послушание, их моральная поддержка — самое важное в жизни отца. И они согласились, послушались, поддержали — и не вышли замуж. Но когда семейный кризис наконец миновал, они стали известны как две самые независимые молодые дамы во всем Мемфисе и прослыли, если верить Алексу Мерсеру, «этими ужасными девчонками из Нэшвилла», а в итоге и «самыми большими безобразницами, что проникали в ряды мемфисской Младшей лиги».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу