А я думала: «Со мной такого не может быть! Как же я могу погибнуть? Я, неповторимая, особенная, помнившая себя с трех лет, уверенная в своем бессмертии, я не могу умереть. Кто-то другой, но не я!»
А смерть прошла рядом и все-таки миновала, потому что Сергей Кукушкин заслонил меня собою. Он заново подарил мне жизнь. С каким-то особым чувством, словно раньше никогда не видела, я смотрела на пригорок, поросший неожиданно зеленой, свежей травой, на взрыхленную снарядами землю…
Светило солнце, и трава, наверно, росла, потому что еще было лето и она не могла не расти, облака плыли над головой, теплый ветер шевелил мои волосы, и казалось, нет в помине войны, никогда не было.
Я подошла к Сергею Кукушкину. Глаза его по-прежнему глядели в небо, и руки были еще теплые, возле ключицы темнело неровное, все более расплывавшееся пятно.
Не помню, что я кричала тогда. Кажется, только одно и то же: «Сюда! Спасите его! Скорее!»
Должно быть, санитары услышали меня, потому что его унесли, и я шла за ним и шаталась так, словно это я несла Сергея Кукушкина, ощущая нараставшую тяжесть его тела. И я падала, и снова вставала, и шла за ним, боясь потерять его, и опять падала, и опять поднималась…
Спустя какое-то время я узнала его адрес.
Он жил в Лосинке под Москвой. Был ему двадцать один год, на полтора года больше, чем мне, и работал он монтером. И дома остались мать с младшей сестренкой.
Кто знает, может быть, когда-то в той невозможно далекой, недосягаемой жизни, когда не было войны, мы встречались с ним где-то на улице и проходили равнодушно мимо, не зная, что когда-нибудь настанет такой день, который свяжет нас воедино…
В следующем году, летом, меня ранило под Курском. Я вынесла одного раненого, донесла до медсанбата, отправилась обратно, за следующим. Вдруг что-то обожгло, как бы ужалило в руку. Поначалу я подумала, это ничего, просто показалось, и хотела идти дальше, но через минуту потеряла сознание от боли.
Потом были госпитали, сперва полевые, а после уже в тылу, в тихом городе Спасске под Рязанью. И ночи без сна, и дни, тянувшиеся томительно долго, и сырой запах твердевшего гипса на моей руке, который спустя какое-то время ломали, и опять принимались резать руку, и снова накладывали гипс, и лица врачей — старых, молодых, усталых, нарочито бодрых — склонялись надо мной, и я слышала, как они командуют сестрам, чтобы подали йод, щипцы, зажимы…
И кто-то привычно говорил:
— Еще немного, потерпи…
А кто-то жалел непритворно:
— Такая молоденькая…
Потом рана стала подживать, и рука снова обрела подвижность, и я училась шевелить пальцами заново, как будто раньше никогда не умела этого делать.
Я попала обратно в свою часть. О, неожиданное счастье! Командир дал мне отпуск на целых три дня.
Я решила непременно побывать у матери Сергея Кукушкина, увидеть ее, рассказать, как погиб сын.
Я не могла не встретиться с ней. Я считала — мать должна знать все, как было.
Хотя я и решила поехать к ней, а все равно было боязно, потому что я не представляла себе, как же это все произойдет? Как я начну говорить?
Я вскочила с постели, несмотря на холод, стала шагать по комнате, разговаривая сама с собой.
— Мне не холодно, — говорила я. — Мне совсем, совсем не холодно, ни капельки!
Этому когда-то научил меня Кот.
— Коли тебе плохо, старайся уговорить себя, что все хорошо.
Я спрашивала:
— А если у меня болит что-то?
Он отвечал:
— Говори себе: у меня ничего не болит — и увидишь, болеть не будет…
Не знаю, может быть, он и умел уговорить себя, а мне это никак не удавалось. Если болел зуб, то скажи я себе даже сто тысяч раз: «Зуб не болит», — он все равно продолжал болеть.
Я забыла о холоде, потому что боялась встречи с матерью Сергея, и думала о том, как это все будет. Да и какие найти для нее слова?..
Ведь для нее он не солдат, погибший геройской смертью, а сын, ее мальчик, которого она кормила грудью и который был для нее самым красивым, самым умным…
Луна между тем зашла за облако, в комнате опять стало темно, и я поняла, рассвет недалек. Перед рассветом всегда наступает самая большая темень, словно ночь напоследок решает побороться еще раз, заранее зная, что не сумеет не уступить дню…
* * *
Утром мы с Иваном Владимировичем снова уселись за стол на кухне пить чай. А потом он дал мне прочитать письма Кота с фронта.
Письма были короткие, на мой взгляд, излишне бодрые:
«У меня все хорошо. Я живой, здоровый, даже потолстел, а это мне совсем не нравится, потому что толстеть — значит стареть…»
Читать дальше