Совершенная музыка обладает необычайным свойством: она очищает чувства от чужеродного; сердце и ум освободились вдруг от всего, что, казалось, их так занимало. Музыка, ширясь, оттесняла, стирала окружающее, как стирает его воспоминание, творя, нет, воскрешая давно позабытую картину — и в окно словно бы повеял свежестью алый снег. День клонится к закату. Просторная низкая комната, где я тогда сидел, видится мне неотчетливо, я смотрю на девушку в белой блузке с жабо, играющую Шумана, — худенькая, темноволосая, со страстным ртом, она подпевает сама себе — ла-ла-ла, — не давая пальцам сфальшивить. Зажженные свечи, освещающие желтым светом ноты на пюпитре, при закатном солнце кажутся зловещими. Что все Рихтеры мира… музыкой была наша встреча, мои двадцать один год, форма синего сукна с портупеей и красно-зеленым аксельбантом; нежданным безумием — молчание пушек (волею случая на этот раз мы обыграли смерть, без устали хохотавшую их громовыми раскатами); на продавленной софе с вышитыми подушками лежит рядом со мной книга, я вижу ее белую с голубым, под мрамор, картонную обложку и надпись:
«Die Weise von Leben und Tod des Cornetts Rainer-Maria Rilke», выпущенную «Insel-Verlag» [77] «Песнь о любви и смерти корнета Райнера-Марии Рильке», выпущенную «Инзель-Ферлаг».
. В комнате беспорядок, тетради вперемешку с платьями и клубками шерсти, со стены смотрит Гёте, а из черной с золотом рамки — молодожены — он стоит, она сидит, — обвенчавшиеся, должно быть, в конце века.
«Песнь» я купил накануне вместе с «Записками Мальте Лауридса Бригге», томиком Арно Хольца, Ведекинда и Стефана Георге в книжном магазине на Мейзенгассе в Страсбурге. Полк мой ушел вперед, но я упросил майора, чтобы он «не заметил» моего отсутствия, чего там, я нагоню их, всего полчаса на поезде, денщик приготовит мне ночлег на новом месте… в общем, к ужину меня не будет. Честно говоря, мне спускали все, наверное, потому, что я был всех моложе… и, наверное, в память о заслугах прошлого лета, когда мы еще воевали. Нет, разок меня, тогда уже юнкера, посадили к унтерам, наказали, чем-то я там проштрафился. Но командир без меня заскучал.
К Шуману я всегда был неравнодушен: как услышу — словно пузырьки шампанского бегут по телу. Кажется, играю я сам, и весь мир, подчиняясь мне, выстраивается в такт Шуману. Как нов, непривычен казался мне поначалу дом, жилой, настоящий дом, а не развалюха сарай, набитый соломой, где мы отдыхали после боя, но спустя полчаса я и представить не мог ничего другого, как только эту комнату с ковром на полу, скатерки и салфеточки с помпонами на столиках и этажерках, хрустальные вазочки, немецкие безделушки, милый сентиментальный ералаш. И я уже не слышал музыкантши, как не слышал Рихтера сорок лет спустя. Зато видел ее. Она сидела в купе.
Вдоволь находившись по пустынным улицам розового от зимнего солнца Страсбурга, налюбовавшись скульптурой Синагоги у входа в собор, юной особой с повязкой на глазах, похожей смиренным изяществом на Ревекку Вальтера Скотта, и накупив кучу книг, я, не торопясь и заранее, отправился на вокзал, чтобы не пропустить поезд. Огромный вокзал был еще пустыннее города, на путях дремали три вагона, ожидая локомотива, который повезет их в Лаутербург. О местах можно было не беспокоиться, мест было сколько угодно. Так что я с удобством расположился в пустом купе, вытянул ноги, раскрыл Рильке и читал, пока не зарябило в глазах.
…Стемнело, я дремлю, я не читаю больше, отдыхая от ворожбы вражеского языка, который, кажется, я любил тогда из неповиновения, а значит, любил безумно. Языка тех убитых мальчиков, что лежали мертвые в оставленных траншеях, вдоль которых мы шли с октября месяца по полянам, заросшим хмелем… Языка «Leider» [78] «Песен» (нем.).
, на котором я привык втайне говорить с самим собой:
Die Nachtigallen schlagen
Hier in die Einsamkeit
Als wollten sie was sagen
Von der alten, schönen Zeit… [79] Соловьи так звенят Здесь в ночной тишине, Словно молвить хотят Слово о старине… (Перевод Ю. Кожевникова.)
Кто это? Эйхендорф, конечно. Я улыбнулся своему «конечно» — экий сноб! Но тут же нашел себе оправдание, — что поделаешь, если еще в лицее учитель немецкого заворожил меня Эйхендорфом, которого любил больше всех других немецких поэтов. Поэтому я и знаю Эйхендорфа лучше, чем Мюссе или Ламартина. Но и другие немецкие поэты имеют власть над моей душой, уводя в волшебную страну сновидений. Из чувства своеобразного протеста я проникся в 1914 настоящей страстью к немецким стихам: Шиллер, Бюргер, Рюккерт, Гейне, Демель… Может, колеса стоящего поезда уже завертелись во сне. И мое воображаемое путешествие окончилось здесь, в Эльзасе, где волшебный сон стал явью. Одетый в солдатскую форму, я добрался по горной дороге до сердцевины этой страны, ставшей яблоком раздора. На домах там и здесь висели бело-желтые флаги. Мне сказали, что так заявляют здесь о своей автономии. Автономия? Не понимаю. Можно выбирать между Францией и Германией, но что такое автономия?.. Чем ближе к границе, разделяющей два языка, тем болезненней рвется надвое мое сердце. Мне кажется, что погибшие оплатили для нас право сидеть на берегу Рейна, уносясь мечтами в заречный край, где говорят не «амур» , а «либе» , не «шарм» , а «цаубер» . Дорого бы я дал, чтобы иметь с собой «Жана-Кристофа» в качестве путеводителя, который; правда, пришлось бы читать в обратную сторону, потому что юный Крафт шел из Германии во Францию, и в миг, отделяющий одну страну от другой, француз Роллан сказал своему герою: «Мне придется следовать за тобой, моя тень» , а — немец Кристоф ему ответил: «Кто из нас двоих тень?» Вот о чем я думал, шагая по От-де-Мез, по шоссе Брюнео, по Дамской дороге. Но когда на хуторе Мальмезон я увидел валяющуюся на земле маленькую книжечку, раскрытую на стихотворении Лилиенкрона, то взглянул на лежащего рядом с ней мертвеца так, словно был Петером Шлемилем и от меня только что отделилась моя собственная тень. Книгу я положил к себе в ранец, хочу перечитать. Здесь. Сейчас.
Читать дальше