Теперь же, не знаю, как и почему это случилось, но что-то, быть может, ты, встрепенувшееся в тебе эхо, внушило мне отчетливое чувство — не воспоминание, а живое ощущение того, что я полон молодости и силы. Я знал, что в мире еще нет ни говорящих часов, этого вашего «Сезам, откройся», чтобы справляться о времени, — время жило во мне самом, — ни телефона, чтобы произносить в него сие магическое заклинание, ни проводов, ни этих… как бишь называются эти штуки, чтобы разгонять темноту? ах да, выключатели… их тоже не было… Может быть, я и в самом деле обрел молодость и силу, но не свою, а чужую, проснувшись в другом времени, в эпоху, когда еще не научились передавать по проводам голос и свет, не задумывались о возрасте и не существовало тех предметов, что окружали меня, когда я засыпал, вот почему я не могу нащупать ни столика, ни провода, ни выклю… — как его?.. забыл.
Что ж, попробую восстановить утерянный мир, как уже делал однажды, восстанавливая венские события, выкапывая одно воспоминание за другим, разбираясь в себе и в тебе, и начну с того, что под руками, вот с этой простыни, или савана?.. нет, полотно слишком тонкое, это расшитая цветочками простыня — начну с нее и когда-нибудь… восстановлю все остальное: первым делом то, что ближе всего к тебе: ту комнату, где ты лежишь и спишь, потом, расширяя круги, — весь дом, квартал, город, целый мир, во всей его пестроте: его обычаи, изобретения, условности, лесные дебри, бедствия и войны… как будто я все это пережил, все это помнил… как будто во мне оживает эхо тех времен.
Не шевелись. Не покидай меня. Ты моя молодость, и я держу тебя в своих объятьях. Держу со всею силой целой жизни, держу в объятьях страсти и изнеможенья, в объятьях радости, восторга, в объятьях всех наших дней и всех ночей. В двойном кольце, в объятьях рук и ног, сжимающих тебя с неистовым, счастливым торжеством; тобой полно все тело, пронизано все существо мое, ты — песнь любви…
В том мире, где я засыпал, я помню справа от кровати, то есть ближе к тебе, ряд шкафов: белые дверцы за серыми ситцевыми занавесками, и на ключе, торчащем в одной из дверец, висело на лентах что-то черное и легкое, как снятая с руки перчатка, складки мягкого шелка: блузка? юбка? Если бы увидеть эту одежду на тебе, то можно бы угадать, в какое время мы попали. Или хоть пощупать и определить по фактуре ткани. Но я помню только, как распласталось у твоих ног темное пятно, нежная шкурка, как ты нагнулась поднять ее… и стоит вспомнить — по телу пробегает дрожь. Если бы я мог заглянуть в шкаф, я бы увидел там твои платья, висящие рядком на плечиках, как жены Синей Бороды, и, глядя на них, вспомнил бы другие наряды, те, что ты надевала совсем недавно и когда-то давно, перебрал бы в памяти весь алфавит наших с тобою дней в обратном порядке. Помню, в 1929 году ты носила белую шляпку, и одна моя старинная знакомая, тайно досадовавшая на меня за то, что появилась ты, сказала: «Твоя Эхо (ну разумеется, она звала тебя иначе) — отчаянная женщина, белый цвет беспощаден к любому изъяну на лице!» Я опешил, услышав эти слова, и, кажется, слышу их до сих пор. То была фетровая шляпа-колокол, похожая на те, что носят нынче, в 1964-м. Еще помню твою шубу, первую, которую я на тебе видел, но вечно забываю, как называются зверьки, скорей всего, сибирские, чей мех защищал тебя от холода. Так год за годом, и каждый — тут я не ошибусь! — отмечен какой-то вещью: один — синим платьем, другой — только бельем, третий — тончайшею шалью, ажурной и белой, как снега твоей родной страны.
В изножии кровати — стол, привезенный из Савойи, с неяркими узорами на черном фоне, вчера ты положила на него свою сумочку, ярко-синий футляр с перламутровым лорнетом и театральную программку, там же, зацепившись за желтый бювар, повисли, как увядшие листья, твои чулки. Напротив, на стене, висело зеркало, составленное из двух стекол разных оттенков, верхнее поменьше и побледнее, чем нижнее; между стеклом и рамой в одном углу торчат чьи-то приглашения, в другом — картинка, которую кто-то прислал нам из Германии. С двух сторон кровати два стула с лакированными спинками, но из-под белого лака проглядывает красный, как на перекрашенном заборе: чуть царапнешь — виден сурик; стулья эти нам подарил один знакомый, когда стиль Мартин уже выходил из моды, и ты решила сделать их другой масти. Во всяком случае, так все было вчера вечером, если, конечно, я заснул вчера; а под окном (это значит — с моей стороны кровати) стоял обтянутый кожей флорентийский сундук, где сложены платки и шали, обнимающие твои плечи. У камина — туалетный столик, который тебе не нравится, какого-то неопределенного стиля, между XVIII веком и ампиром, вишневого дерева с инкрустациями, сделанный в Провансе или на севере Италии, за такими сиживали подруги наполеоновских офицеров; теперь на нем милый твоей душе кавардак: пузырьки, пилки для ногтей, ножницы, пудреница, расческа, какие-то коробочки, серебряная шкатулка для колец, на трех ножках в виде голов сирен. Зачем мне свет? Вся эта обстановка отпечаталась на моей сетчатке, неизменная декорация конца дня, еще миг — и ты протянешь руку к радиоприемнику, извлекая из него какую-то мелодию, потом погасишь свет, лишь бледная шкала да зеленый глазок останутся мерцать в темноте, — последние короткие минуты истекающего дня, отпущенное нам время измеряется лишь несколькими песенками, как будто близится к концу последний тайм безнадежно проигранного матча в регби: игроки еще перебрасывают друг другу мяч, но знают, что шансов больше нет и им удастся разве что слегка улучшить счет…
Читать дальше