— Признаться, я не совсем понимаю, зачем вы устраиваете мне экскурсию по Мэну и Орлеану — это, конечно, очень мило с вашей стороны, но с чего вы взяли, что все эти Люки и Краторы, будь они вымышленные или настоящие, хоть сколько-нибудь мне интересны?
— О, просто вы не знаете, что значат эти места для меня. Какие трагические воспоминания у меня с ними связаны. Именно туда, где жил когда-то Жан де Бюэль и его родич и соперник Жиль де Рэ… где к нему, еще недавно зеленым юнцом явившемуся к осажденному Орлеану во главе отряда из двух десятков солдат, пришла слава… туда, в Верне, где сир де Бюэль принял первый бой и потерял ближайших друзей, я прибыл 13 июня 1940 года. Странный, весь в зелени, совершенно безлюдный город; повсюду следы поспешного бегства, впрочем, я помню все как-то смутно и отрывочно: мельканье теней, силуэты башен, нас разместили в каком-то здании с большим двором, с деревянной лестницей, ведущей на чердак, чудесный чердак, где можно было лежать и разглядывать черные балки над головой. Я страшно устал, не столько от долгого марша под палящим солнцем, сколько от гнетущей тревоги: где неприятель, от которого мы бежим? справа или слева? откуда его ждать: с севера или с юга? — и от этого мертвого безмолвия… Там, на чердаке, развалившись на ворохе соломы, я включил приемник, который мне поручили хранить, и поймал, вернее, перехватил важное сообщение… неизвестно кто грозным, хриплым голосом обращался к нам или к кому-то из наших, к каким-то заговорщикам в нашей же армии: «Предупредите своих людей… как только получите сигнал, устраните офицеров»… и сразу следом беззаботные, развеселые песенки… Тогда же мы узнали, что Париж сдан… Мы все трое — или четверо, не помню уж, сколько нас было на этом чердаке, — окаменели и глядели друг на друга расширенными глазами; уже смеркалось, и вдруг приемник заглох — наверно, не мы одни принялись лихорадочно крутить ручки — и весь город провалился в темноту: отключилось электричество. «Эй вы там, поживее. Чего застряли? Скорее! Немцы уже в…» И начался невообразимый поход, какими-то окольными путями. Не помню, где мы спали и спали ли вообще. Однажды утром в лесу, к югу от Сент-Гобюржа, один из моих солдат крикнул приятелю, точно турист на экскурсии, как сейчас слышу этот возглас: «Гляди-ка, сплошные дырки!» Это относилось к ложно-готической колокольне траппистского монастыря в Солиньи, построенной примерно в то время, когда я появился на свет. Парень восхитился каменным кружевом, но его, верно, нисколько не тронуло бы, если бы ему сказали, что задолго до того, как оно было сплетено, тут был монастырь цистерцианцев, где поселился Рансе [57] Рансе Арман (1625–1700) — в молодости блестящий придворный, затем принял постриг, настоятель монастыря в Солиньи, ввел там строгий устав, превратив цистерцианский орден в траппистский.
… Ну, Рансе, любовник герцогини де Монбазон, знаешь?
— Что-то слышала, — бормочет Ингеборг. — Кажется, кто-то из вас, не то вы, не то Антоан, о нем писали?
Конечно, я не выдерживаю и декламирую, пусть даже это написал Антоан:
Эта тайная лестница дверь а за нею альков
Там небрежно задернута штора дрожащей рукою
Узнает он глаза от страдания цвет их лилов
Этот рот этот рыжий огонь завитков
На главе отсеченной что блюдо в объятьях покоит
То слепые хирурги кромсают цветение роз…
Татата-татата-татата, и не помню, как дальше…
У стены за которой Рансе уж давно опочил
Он и памятен нам тем единственным мигом
Когда смотрит с порога на ту что безумно любил… [58] Перевод Ю. Кожевникова.
И потом: «Этот миг на пороге — Кому же глядясь в полумрак — Испытать не пришлось столь похожие чувства… Татата-татата… В самом деле любил он — Мечтал ли действительно он…»
— Прекрасно, — сказала Ингеборг, — но ваш солдат, так же как и я, не обязан был знать про этого Рансе, а стихи, если не ошибаюсь, были написаны года на два позже…
— Да, дорогая, но тот случай, когда ты чуть не умерла, был года на два раньше, а мой солдат, конечно, не знал тебя и не мог знать, что подумал я, «ступив на порог», когда тот хирург — помнишь? — американец… сказал мне: «Даю вам час на размышление, потом я не отвечаю за ее жизнь…»
— Вы все путаете, — сказала Ингеборг, — и, кроме того, слишком много себе позволяете.
Да, я все путаю. Я вовсе не Ранее. Ни я, ни Антоан нисколько не похожи на этого Дон-Жуана, постригшегося в монахи и превратившего в центр траппизма монастырь в Солиньи, где он провел остаток своих дней, соблюдая обет молчания. Да и думал ли я о нем, когда пробирался со своими солдатами першскими лесами неведомо куда и зачем, до того ли мне было? Вспомнил ли хоть раз, проходя тамошними местами, о Столетней войне? В ту ночь, то есть уже в следующую ночь, мы, не сбавляя хода, миновали Ла-Флеш, тоже опустевший… и снова углубились в лес, а там вдруг наткнулись на обоз. «Взгляните-ка, — сказал мне генерал, — что там, слева, за шум…» Генерал Ланглуа, которого мы помнили полковником, был теперь командующим Западным фронтом, и у него вошло в привычку использовать меня в качестве разведчика. Глядя сквозь заросли, я увидел на дороге, параллельной нашей, немецкие повозки, которые, очевидно, тоже пересекли Ла-Флеш, то ли до нас, то ли после, и теперь двигались на Анжер… Это было уже вечером, да, после того, как мы все переобулись в Люде… но вот я смотрю на карту и ничего не понимаю. Люд чуть восточнее Ла-Флеш, там стоит замок, заложенный в те времена, когда Жан де Бюэль писал своего «Отрока»… В Люде мы совершили набег на обувной магазин — все равно хозяин его бросил, — высокие бордовые ботинки, которые ты потом на мне видела, как раз оттуда… какое счастье сбросить наконец сапоги, в которых отшагал весь май, прошел Бельгию, Дюнкерк, Англию… а как в них горели ноги! От Ла-Флеш до Сабле, то есть до Кратора, немного дальше, чем до Люда, но это северо-западнее, туда мы не дошли, нам же надо было выйти к Луаре, понимаешь? — и пересечь ее. Этот вечер в Люде я уже где-то описывал, черт его знает, где именно… Там мы приняли ближний бой на дороге и встретили солдат, отступавших из Парижа, один из них был ранен в Медоне, представляешь, в Медоне! Нет, решительно, я все путаю.
Читать дальше