До рассвета, пока не встанет солнце.
У меня под горой народился маленький нежный ручей. Я это чувствую, я слышу издалека. Не пойти ли теперь да взглянуть на него? Под горой, среди хрусткого и зернистого снега, среди мертвых, иссушенных временем и морозами листьев травы — сверкание и шелест.
Тут крошечный беспомощный младенец. Он дышит чуть приметным, совсем еще наивным, но уже тревожным сном. Он медленно колышется от сонного дыхания и — светится. Тут солнце влажной доброю ладонью накрывает новорожденное его теченьице. Тут, среди мокрого и счастливого снега весны.
К вечеру опустится морозец. Он закует послушные и звонкие овраги, колеи, пригорки. Ну как же тут уснуть? И среди ночи придется мне спуститься под гору, к ручью.
Он прикорнул здесь в своей ложбинке. Подернут инеем. Он боязливым робким сном забылся до рассвета.
Тут надо взять его в ладони. Да отнести домой, там уложить, как маленького чуткого котенка, и греть его дыханием. До рассвета. Ты сам заснешь над ним и не заметишь, как встанет солнце. А твой младенец убежал, его уже нет по всей избе. Он снова там звенит сквозь утро под горой и на какой-то тоненькой струне играет.
И так до самого заката. То здесь, то там звенит, сверкает, хлопает в ладоши, хихикает…
А к вечеру над озером вспыхнет месяц, когда опять морозец опустится. Ручей притихнет на какую-то минуту. Спустишься под гору опять накрыть его дыханием либо ладошкой, а вон он сидит — на берегу. В голубеньких сапожках, глаза блестят, улыбка светится. Протянул беспечно руку, выломил из воздуха янтарный рожок месяца и, как на дудке, на месяце наигрывает. Только пальчики, как перламутры, сияют, когда перебирает ими, разгуливая по мелодии своим непоседливым и простодушным дыханием.
Лед ноздреват, лед крошится, он распадается и темнеет. Из глубины тяжелых дымчатых озерных льдин теперь слышится какое-то движение, оно походит на длинное прерывистое дыхание. Дыхание томительно и гулко расплывается над озером, особенно в сумерки.
Над сумерками прорезается месяц, осторожный, внимательный. Его таинственный, плотными туманами завешивающий озеро свет вдруг наливает льды тяжелой черной зернью. Однако льды подвижны, они подтаивают и распространяют здесь и там широкие лиловые течения.
Лед превращается в стальное, кованное мелко и узорно, кружево, он весь звенит и дышит здесь под месяцем сквозь этот звон. Прозрачно и пустынно дышат льды, звенят узоры и расплываются к далеким от луны замглевшим берегам, чтоб на рассвете, уже совсем бесшумно раствориться в солнце и туманах.
Навсегда исчезнуть.
Летит надо мной паук.
Конечно, я думаю, что так он просто на длинной паутине раскачивается. Паутину же концом на березу намотал.
Небо чистое, с легким ветром. И вот летит паук в нем, как Черномор, мертвыми глазами вниз посматривает. Все дальше и дальше несет его. И чувствуется, как ликует он там, над полем.
Солнце чуть забирает легким облаком, и паутина в обе стороны от паука вспыхивает. Словно на двух длинных искрах парит паук.
Собака сидит рядом и смотрит в небо. Потом не выдерживает и лает вслед пауку.
Два столба врыты в землю, и доска на них положена. Как и всякая деревенская скамейка. Но стоит на горе, под сосной. Под высокой и шумной сосной. Рядом липа, отцвела уже. И клены. Позади яблони. И школа высится тут же, на горе, тремя каменными этажами.
Со скамьи дорога видна, под горой поблескивает озеро, шумит спокойно. И видно сквозь кленовую листву — покачивается на озере лодка. А клены уже большие, взрослые.
Повадился сюда ходить один совсем не взрослый человек. Дочь моя сюда ходить повадилась. Уйдет, и долго нет ее. Интересно, чего же она там одна, без подружек, делает?
Поднимаюсь на гору. Сидит она и ногу на ногу положила. И думает о чем-то усердно. И выражение лица как раз недетское.
— Что ты здесь делаешь, ничтожный человек? — спрашиваю.
— Твой ничтожный человек сидит и думает.
— О чем?
— А здесь «скамья Онегина». Совсем как в Тригорском, все видно далеко, и ветерок. Тут обо всем можно думать.
Ну как не позавидовать человеку, который в сотне верст от Михайловского может найти себе такую скамью.
Читать дальше