Когда они возвращались в пансион и Нобрега оставался ночевать там, в комнате, освобожденной одним из студентов, он, несмотря на то, что был изнурен прогулкой, уходил спать последним. Часто он рассматривал себя в зеркало, ища в нем остатки такой желанной юности. Он стал менее застенчив. Теперь он сопровождал друзей даже в те места, которые раньше казались ему слишком грязными, а также участвовал в их чудачествах.
Хотя Нобрега и оставался до конца на вечеринках в пансионе сеньора Лусио, он был не очень разговорчивым, быть может, потому, что там всегда царила студенческая атмосфера, в которой постороннему человеку, несмотря на все его старания, трудно было освоиться. Поэтому Абилио заметил, как редко скульптор открывал рот, за исключением случаев, когда он просил Жулио сыграть «что-нибудь на пианино». Пианино, конечно, помогало ему переноситься мысленно далеко отсюда, где он чувствовал себя свободным от этого окружения, с которым он все же старался найти общий язык. Жулио в зависимости от случая то соглашался, то нет. Обычно он соглашался позже, когда уже никто не вспоминал о просьбе, и в эти моменты, пока последний слегка перебирал клавиши, извлекая спокойную старую мелодию, их захлестывала волна сентиментальности, волна простой, но глубокой поэзии, которая не только волновала, но и вызывала у них смутное ощущение того, что их мир был другим, что все коллеги, спавшие или нет на верхнем этаже, принадлежали к другому, экстравагантному миру. Абилио ощущал все это, пожалуй, острее других и поэтому чувствовал себя наиболее уязвленным, когда Жулио с привычной ему резкостью, с суровым выражением лица неожиданно закрывал пианино, показывая тем самым, что остальные против его воли вовлекли в эту затею.
В конце концов Нобрега принес кисти и глину в дом сеньора Лусио; но из-за своей стеснительности в первые дни он старался работать в одиночестве, пока окончательно не смирился с присутствием любопытных свидетелей.
Повседневное общение художника со студентами было необычным явлением. Юноши ликовали. Белый муравей проявил живой интерес к работам скульптора, и однажды его застали, когда он украдкой экспериментировал. Он лепил осла. Некоторые, однако, утверждали, что вылепленное животное имело больше сходства с ягненком или даже — с некоторой уступкой — мулом. И в этой страстной дискуссии родилось новое прозвище студента: Ягненок-Мул, Кончилось тем, что он силой выставил их из комнаты, воспользовавшись костылем.
— Вон отсюда! Мне нужно работать!
Действительно, уже несколько недель, как Белый муравей, с тем чтобы оживить свою ослабленную память и поднять чувство ответственности, написал на стене огромными буквами строгое расписание своих обязанностей и ограничений: например, были сведены до минимума сиеста и курение. Экзамены были на носу.
Нобрега, кроме всего прочего, был преподавателем провинциального колледжа. Фармацевт, врач и писарь, плут по имени Порфирио были его друзьями, навязанными ссылкой. «Вечеринка в провинции, — рассказывал Карлос Нобрега, — может быть оправдана только игрой в карты или стопками домашнего вина. Из двух зол я выбрал карты. Мы играли». Доктор Рауль не был постоянным партнером. Поэтому, когда врач находился у далеко живущих пациентов, Порфирио приводил Ралью, человека без определенных занятий и социального положения. Он хохотал до слез над своими собственными остротами паяца. Тем не менее они предпочитали вечера, когда присутствовал доктор Рауль, человек сентенциозный, с огромным жизненным опытом, которым он кичился по всякому поводу. Порфирио, со своей стороны, называл себя прогрессивным демократом; политические раздоры тотчас напоминали ему о виселице и пистолетах. Таким образом, между двумя знакомыми существовало некоторое приятное недопонимание.
«Реформаторы, такие, как вы, — начинал доктор Рауль, ощущая еще боль в пояснице после прогулки верхом по степи, — безответственные личности. Они делают из политики хорошенькую духовную спекуляцию или авантюру. Но, кроме убогих духовных спекуляций и неприглядных сцен, существует еще действительность, которую и те и другие легкомысленно игнорируют: человек — насекомое. Погрузитесь в нее, повертитесь в этой грязи, а потом вы мне скажете».
Слабый свет в комнате еще более заострял худое лицо Карлоса Нобреги. Зе Мария, слушая его, думал о том, как мог тот терпеть без единой жалобы, без возмущения, не обвиняя кого бы то ни было, эту унизительную нищету. «Этот человек не ест и принимает все это, будто речь идет о его привилегии. Сильный человек». Однажды на улице, когда его внимание обратили на витрину, обильно уставленную лакомствами, Нобрега умело перевел разговор на другую тему, притворившись рассеянным:
Читать дальше