– Нет, нет, – сказал он. – Ты слишком молода, слишком прекрасна, чтобы умирать. Мариамна, если когда-либо ты любила меня… во имя твоей чистой любви, заклинаю тебя, оставь меня.
Она взглянула на Калхаса, которого ей еще не удалось разглядеть, и улыбка показалась на ее устах. Да, она улыбалась, стоя здесь, среди двух узников, выступая против всего этого собрания с непреодолимым мужеством и горящими глазами. Ее прекрасное нежное лицо было центром всех взглядов, единственным предметом, привлекавшим внимание всего двора.
– Слушайте, – сказала она ясным кротким голосом, который, как музыка, отозвался под самой далекой колоннадой. – Слушайте вы все и будьте свидетелями. Князи дома Иудина, старейшины и знатные, священники и левиты народа! Вы не можете отступить от своего долга, не можете попрать священную букву закона. Взываю к вашему учреждению и вашей ужасной присяге. Вы клялись повиноваться советам беспощадной мудрости, требованиям суда без милости. Я требую, чтобы вы осудили меня, Мариамну, дочь Элеазара Бен-Манагема, на побитие камнями до смерти, ибо и я также из числа тех назореев, которых называют христианами. Да, и я с радостью разделяю их веру и хвалюсь их именем. Вам не нужно доказательств: я сама осуждаю себя собственными устами. Священники веры отца моего, здесь, в самом храме, я отрицаю вашу святость, отрекаюсь от вашего богослужения, отказываюсь от вашей веры. Этот самый храм будет свидетелем моих признаний. Может быть, он сегодня же обрушится на вас и задавит вас своими обломками. Если эти люди виновны в хуле, то виновна и я; если они осуждены на смерть, и я заслужила ее!..
Щеки ее горели, глаза сверкали, все тело словно выросло, когда она протянула свою белую руку, как бы делая в своей смелости вызов всему собравшемуся синедриону. Странно было видеть, как она походила на Элеазара в эту минуту, когда в ее жилах кипела древняя и благородная кровь Манагема, и с какой силой отвага ее предков, некогда боровшихся в пустыне с вооруженными филистимлянами и одолевавших гордых сынов Моава, пробудилась в час опасности в этой прекраснейшей и нежнейшей дочери народа. Все в ней, до самого тона голоса, заставляло трепетать сердце Калхаса, не столько за Мариамну, сколько за брата, которого он так горячо любил и которого, казалось, слышал теперь, слушая еврейку. Эска смотрел на нее с удивлением и лаской, а Иоанн Гишала, стоя на своем месте, вздрогнул, подумав о своем благородном враге и его наследственной отваге, которую лучше было бы не доводить до отчаяния.
Но напряжение ее нервов превзошло силы женщины. Она смело бросила в лицо собрания свой вызов, затем, дрожа всеми членами, оперлась на мощное тело бретонца и снова скрыла свое лицо на его груди.
Сам нази был растроган. Суровый, холодный и неумолимый, и он, однако же, вне своего служения не был чужд человеческих привязанностей и слабостей. Он оплакал не одного храброго сына, он любил не одну черноокую дочь. Если бы можно было, он пощадил бы Мариамну, и старик больно закусил губу под длинной белой бородой, напрасно стараясь преодолеть дрожь. Он обратил умоляющий взгляд на своих сотоварищей и встретил много взоров, видимо сочувствовавших его склонности к милосердию, но Гишала вмешался и воскликнул громким голосом, что правосудие должно совершиться немедленно.
– Вы слышали ее! – воскликнул он, напуская на себя священное негодование. – Она осудила себя своими устами. К чему другие доказательства или длинные рассуждения? Осуждение произнесено. Взываю к синедриону, чтобы правосудие совершилось во имя нашей веры, нашего народа, храма и святого города… Только подобные действия, согласные с законом, могут еще спасти его от разгрома, стоящего у дверей!
Такое воззвание, обращенное к подобному собранию, не могло быть отвергнуто. Семьдесят старцев переглянулись и печально склонили головы, но их нахмуренные брови и важные, суровые лица не обнаруживали склонности щадить виновных. Уже Финеас Бен-Эзра дал обычный знак, уже молодые люди, исполнители казни, собрались вокруг трех осужденных с огромными неровными камнями и приготовились бросить их, как новое препятствие еще раз отменило жестокую жертву, которую иудейский синедрион именовал справедливостью.
Голос, уже слышанный часто, но никогда еще не казавшийся столь пронзительным и ужасным, как в эту минуту, огласил двор язычников и отдался, казалось, под самыми верхами храма. Этот голос поразил сердца всех слышавших его. Он походил на голос, иногда во время сна наводящий ужас, леденящий кровь и повергающий тело в дрожь под влиянием безотчетного, но гнетущего страха. Казалось, этот голос вместе и угрожал и предостерегал, и жаловался и осуждал. Завывания и вопли всегда были непрерывны и одни и те же. «Горе Иерусалиму, горе святому граду! Грех, скорбь и разгром. Горе Иерусалиму, горе Иерусалиму!»
Читать дальше