Лицо Мариамны теперь казалось смертельно бледным, но голос ее был ясен, хотя слаб и печален, когда она отвечала:
– Ты также любишь его! Я это знаю и потому-то и прошу спасти его. Не ради меня, о нет, не ради меня! Когда он будет освобожден, я не увижу его более. Ведь этого ты требуешь от меня? Я охотно соглашаюсь на это от всего сердца, только спаси… спаси его! Ты спасешь его, не правда ли? Ты немедля проведешь меня к Титу? Смотри, полночная стража почти уже окончена.
Но расчетливый ум Валерии начинал уже вырабатывать форму для ее планов. Она видела препятствия, какие встретились бы ей, если бы она тотчас же повела девушку к Титу. Тогда пришлось бы открыть, что она переодета, а римский генерал не был человеком, способным не заметить подобного нарушения законов дисциплины и приличий. Она была бы наказана или, по крайней мере, подверглась бы публичному позору и была бы взята под надежную охрану. Помимо того, государь мог бы не поверить в историю Мариамны и подумать, что весь план ее был только заговором, имеющим целью поймать осаждающих в засаду. Наконец, ей не хотелось уступить еврейке счастье и преимущество спасти того, кого она любила. Нет, у нее был лучший план. Она знала, что Тит предрешил на утро падение города. Ей было известно, что приступ будет произведен на заре. Она убедит Мариамну вернуться в город, а сама хорошо заметит тайный ход. Когда гладиаторы устремятся в атаку, она проведет избранную шайку этим путем в самое сердце города. Эска будет спасен в последнюю минуту, и, конечно, он признает ее власть, когда она придет к нему, как освободительница и завоевательница, как какая-нибудь баснословная героиня родной ему варварской страны. Ей удастся отомстить Гиппию за неприятности многих месяцев; она засмеется в лицо Плациду в знак презрения к ничтожности его планов, к неодержимой смелости и военному искусству, которым он гордился. Даже сам Лициний вынужден будет увидеть ее триумф и признаться, что, как ни запятнана, как ни унижена была его родственница, однако она доказала, по крайней мере, что принадлежала к благородному роду и была достойна имени римлянки. Была, правда, какая-то горечь в воспоминании, какое вызвали в ней слова Мариамны. Их тон напомнил ей слова Эски, также предлагавшего пожертвовать своей любовью, лишь бы спасти ту, кто был ее предметом, и она думала о различии между их сердцами и своим собственным. Но горе только побудило ее к деятельности, и, подняв все еще стоявшую на коленях девушку, она сказала ей с жестом благоволения и ободряющей улыбкой:
– Ты можешь положиться на меня, что он будет спасен, но неблагоразумно будет открывать твой план Титу Он ему не поверит. Он ограничится только тем, что тебя будут стеречь, как узницу, а мне помешают выполнить мой план в должное время. Покажи мне потайной ход, и клянусь тебе всем, что может быть у женщины самого святого, тем, что я всего выше ценила и что потеряла, что орлы развернут свои крылья в храме завтра по восходе солнца и я разрублю узы Эски этим самым мечом, какой ты видишь у меня на привязи! Возвратись прежней дорогой и берегись, как бы тебя не увидели. Если ты увидишь снова Валерию живой, то положись на ее дружбу и заступничество ради того, кого мы обе спасаем от смерти.
Женщины созданы так странно, что, казалось, еврейка и римлянка обменялись лаской, пока одна говорила, а другая слушала эти торжественные слова. Однако Мариамна только скрепя сердце повиновалась доводам Валерии. Медленно и с неохотой вернулась она к скрытому проходу, но выбирать ей не приходилось, а уверенность, с какой римская матрона говорила об успехе, вдохнула веру и в сердце опечаленной и удрученной еврейки.
«По крайней мере, – говорила себе Мариамна, – если я не могу спасти его, я могу умереть с ним, и тогда ничто не в силах будет разлучить нас!»
Несмотря на эту грустную мысль, она чувствовала от нее облегчение в то время, когда спешила скорее соединиться с милым ее сердцу.
Нельзя было терять времени. Когда она бросила последний взгляд назад, на римского часового, снова неподвижно стоявшего на посту, и, прежде чем раздвинуть хворост, сделала ему жест рукой, казалось, просившей его помощи и выражавшей полное доверие, римские рожки нарушили тишину ночи, огласив пространство так называемым «пением петуха», совершавшимся перед рассветом.
В истории древних и новых времен нет ничего, что могло бы помочь нам составить верное представление о чувствах, с какими иудеи смотрели на свой храм. Для них священное здание не было только образом и олицетворением их религий, оно вместе с тем служило выразителем величия их богатств, горделивой силы, славы, древности и общенародного патриотизма. Величественное по своей архитектуре, подавляющее своими размерами, блещущее украшениями, это сооружение было одновременно и храмом, и крепостью, и дворцом. Если еврей хотел выразить силу, симметрию или великолепие, он сравнивал предмет удивления с храмом. Пророчества постоянно упоминали об этом народном памятнике, отождествляли его с самой нацией, и говорить о разорении или осквернении храма равносильно было угрожать стране разгромом чуждыми войсками или нашествием врага. Его разрушение всегда было синонимом всеобщего разгрома Иудеи, так как иудей не мог допустить возможности национального существования без этого оплота своей веры.
Читать дальше