Найэл рассмеялся. Какое смешное признание. Но Фрида, казалось, вовсе не сочла его признание смешным. Напротив, приняла как нечто вполне естественное, как в свое время его желание пойти в уборную или то, как, будучи еще совсем маленьким мальчиком, он съел целую пачку миндального печенья.
– Когда эта мелодия пришла тебе в голову? – спросила она.
– Я бродил по Пикадилли, – ответил Найэл. – Слишком переживал за Марию, чтобы смотреть спектакль. И вдруг она пришла – мелодия: ну, знаете… снег, фонари, рекламные огни. Я вспомнил Париж, фонтан на Place de la Concorde. He то чтобы они подсказали мелодию… Не знаю, не могу объяснить.
Некоторое время Фрида молчала. Официант поставил перед ней креманку с мороженым, но она жестом отказалась. Найэл пожалел о ее поспешности. Он бы сам съел мороженое.
– Ты помнишь, как танцевала твоя мать? – неожиданно спросила Фрида.
– Да, конечно, – ответил Найэл.
– Помнишь танец нищей девушки под снегом? Огни в окнах дома. Ее следы на снегу, и руки движутся в такт падающим снежинкам.
Найэл смотрел прямо перед собой. Казалось, в его голове что-то щелкнуло. Нищенка под снегом…
– Она пыталась дотянуться руками до света в окне, – медленно проговорил он. – Пыталась дотянуться до света, но была слишком слаба, слишком устала, а снег все падал и падал. Я совсем забыл этот танец. Мама очень редко исполняла его. Кажется, я видел его только один раз в жизни.
Фрида закурила следующую сигарету и вставила ее в длинный мундштук.
– Тебе только казалось, что ты забыл. На самом деле это не так, – сказала она. – Дело в том, что музыку для танца нищей девушки написал твой отец. Это единственная вещь, которую он сочинил.
– Мой отец?
– Да. Думаю, именно поэтому твоя мать так редко исполняла его. Это очень запутанная история. Никто толком не знает, что произошло. Твоя мать никогда не рассказывала об этом даже друзьям. Но суть не в том. А в том, что ты композитор, хоть и не сознаешь этого. Мне безразлично, что рождается в твоей голове – польки или детские песенки. Я бы хотела услышать твою мелодию, услышать, как ты играешь ее на рояле.
– Почему вам это интересно? Почему вас это волнует?
– Я была большим другом твоей матери и очень привязана к твоему отцу. В конце концов, я и сама неплохо играю.
Она повернулась к Найэлу и рассмеялась. Он почувствовал, что под воротничком у него становится горячо. Какой ужас. Он совсем забыл. Ну конечно же, она играла на рояле и пела в кабаре; возможно, и до сих пор поет. Ему следовало бы знать. А он помнил только Concours Hippique и пачку миндального печенья.
– Мне жаль, – сказал он, – мне ужасно жаль.
– Чего? Единственное, о чем я жалею, так это о том, что завтра тебе надо возвращаться в школу и я не услышу твою мелодию. Ты не можешь зайти ко мне домой утром перед отъездом? Фоли-стрит, дом номер семнадцать.
– Мой поезд отходит в девять часов.
– А я через два дня уезжаю в Париж. Ну что ж, ничего не поделаешь. Когда закончишь школу, мы что-нибудь придумаем. Расскажи мне обо всем. Старушка Труда еще жива?
С ней было так легко разговаривать, легче, чем с кем бы то ни было, и Найэл пожалел, когда она встала и попрощалась с ним.
На противоположном конце стола все громко смеялись и шумели. Папа постепенно пьянел.
Когда Папа пьянел, то становился очень веселым. Но это длилось не более часа, затем веселье оборачивалось слезами. Сейчас он переживал пик веселья. Он запел шутливо-деланым голосом, каким всегда пел, когда подражал сладеньким баритонам, поющим в балладном стиле. Обычно по ходу пения он сам сочинял слова, и они всегда поразительно точно пародировали тексты, столь любимые такими исполнителями.
Постепенно он становился все менее разборчивым в словах и впадал в вульгарность, отчего сидевшие рядом с ним буквально покатывались со смеху. Он и сам всегда смеялся, что было по-своему трогательно и усиливало комический эффект.
Сейчас он сидел в конце стола, откинувшись на спинку стула, и, одной рукой обнимая за плечи какую-то женщину – Найэл не имел ни малейшего представления, кого именно, – пел, сотрясаясь от смеха. В зале не могли не заметить, что происходит за их столом. Ухмыляющиеся официанты остановились, чтобы посмотреть на Папу, сидевшие за соседними столиками подняли глаза и обернулись. Оркестр надрывался пуще прежнего, танцующие продолжали танцевать, но на них уже никто не обращал внимания.
Но вот Папа перестал дурачиться и запел своим настоящим голосом. Запел он «Очи черные», запел по-русски. Начал он очень мягко, очень медленно, звуки лились откуда-то из глубины; кто-то за соседним столиком сказал: «Тихо», оркестр дрогнул и смолк, танцующие остановились. Все посторонние звуки замерли, дирижер поднял руку, дал знак пианисту, и тот осторожно подыграл аккомпанемент, затем, следуя за Папой, заиграл ведущую тему. Папа сидел совершенно неподвижно, его массивная голова была откинута, рука по-прежнему обнимала плечи сидевшей рядом с ним женщины. Из его груди лились тихие, надрывающие сердце звуки – то был его истинный голос, глубокий и нежный, такой глубокий, что ничто в мире не могло с ним сравниться, такой нежный и искренний, что переворачивал душу, сдавливал горло, и всем, кто его слышал, хотелось отвернуться и заплакать.
Читать дальше