Катрин смутно догадывалась об этом. Но лишь догадывалась, ибо стараниями Филипа, не могла убедиться воочию. Он, словно фавн, исподволь завораживал ее взор, заволакивал пеленой.
Порой она задыхалась: не хватало воздуха, простора. И перед глазами появлялось угловатое, жесткое и властное, но такое бесхитростное лицо Алана, и на душе делалось легко, как в былые годы; сладострастная душная пелена спадала, мерзостная трясина отпускала, и душа воспаряла, радуясь бескрайней небесной стихии. Даже споря с нею.
Именно такое чувство нахлынуло на нее на борту парохода, пересекавшего Ла-Манш. Будто рядом Алан, а Филипа вообще не было. Будто Филип всего лишь портняжка, снимавший с нее мерку в ателье. Тогда-то, во время своего одинокого путешествия из Англии во Францию по холодному, неприветливому проливу и утвердилось в ней это чувство: Филипа никогда не было, а муж у нее один — Алан. Муж и по сей день. И едет она к нему.
Потому она и блаженствовала в Париже, потому и благоволили к ней французы: приятно видеть женщину, очарованную мужчиной, грезящую им наяву. Какие бы ни складывались отношения между народами, главное — отношения между мужчиной и женщиной.
Сейчас поезд вез Катрин на восток. На душе неспокойно: и тревожно, и радостно. Словно в былые дни, когда она навещала в Германии родной дом. Нет, в былые дни, но не в те, а когда она возвращалась к Алану. Всякий раз, когда она ехала к нему, ей казалось, что поезд несет ее словно на крыльях, какие бы чувства к мужу она в тот момент ни питала. Даже наверняка знала, что Алан обойдется с ней грубо и жестоко, растопчет ее любовь, но все равно летела на крыльях.
А к Филипу она ехала всегда с необъяснимой неохотой, как к чужому. Впрочем, лучше вообще о нем не вспоминать.
Задумавшись, она смотрела в вагонное окно, не замечая холодного зимнего пейзажа. Вдруг словно кто-то толкнул ее, и она прозрела. Серая равнина, пашня, земля на полях, что прах погибших, тонкие, голые, окоченевшие деревья, точно проволочное заграждение по обочинам уводящих в небытие дорог. Средь деревьев проглянул разрушенный дом, потом разоренная деревня: остовы домов, как гнилые зубы, на ровной, прямой улице.
Внезапно ее пронзил ужас — наверное, поезд проезжает долину Марны, страшное место. На берегах этой реки и окрест из века в век складывают головы люди в бесславных боях. Рубеж, на котором и по сей день истребляют друг друга народы романских и германских кровей.
Может, в этой пепельно-серой земле покоится и ее муж.
Невыносимо! Лицо у нее посерело от ужаса. Бежать бы отсюда без оглядки.
«Знай я, что поедем этой дорогой, — подумала она, — выбрала бы кружный путь через Базель.»
Поезд сделал остановку в Суассоне, от одного названия по спине поползли мурашки. Нужно взять себя в руки и ни на что не обращать внимания. Завтрак подоспел как избавление. В вагоне-ресторане она села напротив невысокого французского офицера в небесно-голубой форме. Он менее всего походил на военного. Простодушное, милое, почти детское лицо, невинный взгляд — его сохраняют под маской так называемой порочности многие французы. В его обществе Катрин стало много легче. Его бутылка красного вина съехала по тряскому столу на ее половину, и она переставила ее — офицер застенчиво поблагодарил поклоном. Какой милый! Найдись женщина, которой понравился бы такой мужчина, и он с готовностью отдал бы ей всего себя.
Однако ее самое сейчас все это не волновало. Мужчины, женщины, кто-то любит, кто-то любим…
После завтрака, разморенная жарой в вагоне и белым вином — выпила в ресторанчике полбутылки, — Катрин заснула, хотя ноги ей припекало: из-под железной решетки на полу веяло жаром. И в полудреме ей представилось, что вся минувшая жизнь — это мираж, обман. И солнце в небе ненастоящее, словно огромный глаз прожектора, над которым курится дымок, оно освещает какие-то ненастоящие кусты и деревья, освещает так ярко, что ночь кажется солнечным днем. Все призрачно, и вся ее жизнь под этим ярким, но фальшивым солнцем — точно роскошный бал, призрачный сон. И все ее чувства, и любовь, и страх, что ее можно потерять, — все мираж. А как же боялась она, что, пока идет война, потеряет любовь: больше не полюбит сама и никто не полюбит ее. И вот теперь даже страх этот кажется пустым и надуманным.
За Филипа она уцепилась, как утопающий за соломинку. И вот сейчас оказывается, что и страх, и ее спасение — все мираж.
Что же тогда явь? Если любовь, самое сильное начало в ее душе, — лишь самообман, что же тогда истинно? Бесплотные тени умерших?
Читать дальше