Вот как бывает забавно, подумал я. Плащик, фильмик, глаза. Я тоже вечно гоняю в воображении какие-то клипы и фильмы. Как вам такой сюжет: самоубийца делает попытку за попыткой, и так, и этак, ничего не выходит, он травится слабительным, вешается на гнилой веревке, бросается под поезд, который накануне отменили; даже умереть трудно, когда руки растут из жопы. Он плачет от злобы и понимает, что жизнь еще хуже, чем он думал, он уже сходит с ума, он маньяк… На самом деле он давно умер и попал в ад, эти повторяющиеся неудачные попытки придумывает клерк в адском офисе. В конце концов адский клерк получает выговор за садизм, а самоубийцу отправляют обратно в жизнь, чтобы он имел возможность что-то исправить в себе и окружающем. Надо видеть лицо этого бедняги. Все же в аду он кое-чему научился, он опять начинает убивать — только теперь других и удачно. На его счету сто человек, а он все равно несчастен и при помощи спиритизма пытается войти в контакт со своим адским клерком, но тот все еще дуется из-за полученного выговора. И тогда…
Нет, я не брежу, я так веселюсь. Это моя манера развлекаться. Я вообще люблю развлечения: по воззрениям пессимист, в жизни веселый и зачастую легкомысленный. Никакого ада нет, между нами, поскольку для того, чтобы получить нечто, нужно верить хоть во что-нибудь. Во что я верю? В бренность, конечную бесцельность. В то, что вода мокрая. Опыт знает, что вода превращается в пар или лед, не меняя своей сущности. Опыт есть цепь наблюдений, чувства наблюдающего изменчивы, данное в ощущениях никогда не станет предметом веры. Предмет веры — нелепость, облагороженная верой же. Тьфу.
Раз уж я потащил вас на экскурсию по паноптикуму, будет несправедливо обойти Собакевича (тем более все равно по дороге). Получивший свое погоняло по причине астрального сходства, Собакевич был фигурой если не загадочной, то в полной мере колоритной: друг друзей, душа тусовок, автор книг и картин, до сих пор не написанных, но все эти годы обсуждавшихся в кругу адептов, — кем он видел себя сам? Перед одними он представал художником, перед другими — поэтом, для третьих держал в запасе мудрую улыбку брачного афериста. В его шкафу всегда имелось несколько хороших модных костюмов на случай четвертой роли: преуспевающего дельца с душой, уязвленной современным искусством. У него были связи, но своих богатых почитателей он нам не показывал: так для всех было спокойнее. Ты проходимец, сказал я ему однажды. В высшем значении этого слова, поправил он важно. Я знавал проходимцев в превосходной степени, но в высшем значении? Не берусь судить, что бы это было.
Собакевич, в роскошном шелковом халате, сидел на диване.
— Здравствуй.
Я вынул из кармана пальто купленную по дороге бутылку хереса. Собакевич моргнул и вяло махнул рукой.
— Херес воняет портянками, — сказал он. — Не приноси больше, ненавижу.
— Ах, ты, гад, — сказал я печально.
Это тоже был его стиль: хамство, кому-то казавшееся великолепным, кому-то — гнусным, но всегда безотказное. Он хамил неудержимо, полноценно и с видимым удовольствием, как, наверное, делали это когда-то юродивые. В его хамстве не было изящности злоречия, не было жестокости откровений; как истинный жлоб, он хамил бесцельно и бессмысленно, он просто давал себе волю. Но люди, которых он так грубо обламывал, почему-то липли к нему с удвоенной силой. Жлобы пугливые, они, может быть, искали общества жлоба смелого, воплотившего в жизнь их тайные робкие мечты.
Хитренькие заплывшие глазки Собакевича прояснились.
— Расскажи сплетни.
Сплетни были таким же неизменным приношением, как алкоголь. Собакевич жил чужой жизнью, дышал чужим дыханием; все свое опреснилось и застоялось, как дождевая вода в проемах легенера. Каждый человек был для него частью из коллекции соблазнительных историй, и наибольший интерес он питал к тем, чьи многочисленные истории, наслаиваясь друг на друга, сплетались в призрачный образ действительной жизни.
Я рассказал о писателе. Собакевич кинул на меня злой недоверчивый взгляд. Аристотель погубит его своим салоном, сказал он. Конечно, подумал я, у кого — салон, у кого — притон. Да-да, сказал я. Когда салонная жизнь погубит его окончательно, он разбогатеет и я пойду к нему на содержание. Мечтатель, сказал Собакевич. Всегда готов учиться у старших, сказал я. Собакевич, имевший претензию выглядеть моложе своих лет, затрясся от злобы и щедрой рукой выплеснул на меня помои своих эмоций. Посмеиваясь, я вышел в смежную комнату.
Читать дальше