По поводу сердец и бюллетеней Крис сказала так: «Рабы, рабы! Есть ли в мире такой кнут, которые заставит вас распрямиться!» А Кляузевиц сказал: «А им это нужно?» Крис сказала: «Несчастные, жалкие». Кляузевиц сказал: «А ты на себя посмотри». Я сказал, что устал, да и ушел к Аристотелю обедать.
Я все чаще уходил к Аристотелю, но и Аристотель не был прежним. Неожиданно я заметил, как он постарел за год. Он стал мягче, ласковее, что-то невыносимо кроткое появлялось в его взгляде. Обычно после обеда он что-нибудь писал, а я дремал в кресле, прикрывшись свежей газетой. Иногда я ловил обращенный на меня, но не ко мне взгляд: полный тоски, полный растерянности. Бедный старик, как же он жалел меня, не зная, что делать с этой жалостью. Боюсь, он придавал человеческому достоинству — видимости и осанке — слишком большое значение.
Кляузевиц и я, мы сидели на скамейке в парке — нет, не так, мы лежали на скамейке в парке головами друг к другу — а где были ноги? — на спинке, на урне, на песке дорожки — одним словом, как-то мы разместились, и я уверен, что это был парк. Даже знаю какой — из тех, что запирают на ночь. У меня оказалась разодрана рука: значит, в довершение ко всему была ночь, мы полезли в парк через чугунный узор ограды.
Как все было спокойно, спокойно и тихо. Ни звука дождя, ни шума ветра, ни голосов птичек; ни окрика, ни привета. Вверху надо мною: в ветвях, листве, небе — ничто не шевелилось, и я мог предположить, что и внизу — по земле и песку — не бежал никакой таракашка. «Все таракашки — у тебя в голове», — сказал бы Кляузевиц, но он молчал, не зная, о чем я думаю. Большие деревья были как-то важно, осанисто неподвижны — как трупы в гробах. Тьфу. Хотел же сказать поэтически.
Карл, сказал я, мы уже достаточно замарались, хватит этих опытов с грязью. В каждой луже все равно не вываляешься, только ко всему прочему прибавятся мысли о погубленном здоровье.
Фу, сказал Кляузевиц. Ты чего разнылся, живот болит? Я ведь предупреждал, не бери эту херь в бумажке, а ты — тако, начос, компрачикос.
Не хочешь говорить? спросил я. Нет, сказал Кляузевиц, не хочу. Я посмотрел вверх, на черные кроны деревьев, на черное небо, которое не являло взору ни одной, самой одинокой, звезды. Хорошо, сказал я. Не будем.
И так или примерно так прошел очередной месяц, в течение которого я ездил с Кляузевицем и его новой тусовкой по клубам и за чужой счет убивал свое здоровье. Почему что? Откуда я знаю, что вы ко мне пристали.
Да, я слишком много рассуждаю. Чем еще, по-вашему, мне следует заняться: сделать революцию, сделать деньги, сделать ноги — в неизвестном направлении, но подальше? Все, что я делаю, — открытия, о которых на следующий день и поминать не хочется. Я хотел бы рассказать об этом так, чтобы было забавно. Это мое мелкое честолюбивое стремление — в нужный момент состроить нужную гримасу — украшает меня в собственных глазах. Никаких слез, только полноценный смех и здоровая агрессия, блокбастер, история, поведанная миру с одной целью: заставить раскошелиться. В такой истории все выверено и соразмерно, концы увязаны, эмоции расчислены и внесены в смету. Герои живут, как душа с телом, — в единстве противоположностей. Но герои — это так, детали, второстепенное. Главным является соус, под которым они подаются.
Мученик не по призванию, я презираю слезы и людей, которые их проливают, именно поэтому я столь невысокого мнения о своей особе. Я — персонаж малобюджетного, малоудачного фильма, и мне нравятся совсем другие фильмы, как я уже сказал, забавные.
А забавного было немало. Я продал книги, и освобожденная комната, которую я тут же выкрасил в белое и которой вообще постарался придать вид студии — выбросив лишнее, то есть почти все, — приобрела в высшей степени веселенькую наружность. Телевизор тоже повеселел, разжирел и заполнил собою пространство: я был дважды дома в этом пространстве. Плавая в нежных золотых потоках MTV, энергично продираясь сквозь серые заросли различных шоу, я все меньше заботился о степени достоверности этих потоков и зарослей, все больше на них полагался. Мой фильм стал набором цитат, как плохая книга; меня это не смущало. Я знал, что делаю нужное, важное для всех дело: осуществляю связи с мирозданием.
Книги! Совсем недавно они были моей единственной жизнью, вплоть до того, что я, обливаясь как-то пьяными слезами, молил Кляузевица похоронить или сжечь мою библиотеку вместе со мной. Это прошло, я исцелился. Как плакала Крис. Конечно, я позволил ей взять что угодно, сколько сможет унести, но она не взяла ничего. Она любила то целое, что появлялось из разрозненного, совокупность переплетов, просветы между томами, общий цвет, общий запах, случайное невосстановимое единство, единичные совпадения и, наверное, собственные воспоминания, фоном для которых было сочетание смутного окна и упирающихся в окно полок: все то, что делает груды неприглядной бумажной рванины чем-то большим, чем они есть на самом деле, в умах читателей. Дорогая, сказал я, не грусти. Разве Евгений Филиппович не учил тебя, что у настоящего революционера не должно быть привязанностей в этом обреченном мире?
Читать дальше