Я заерзал, руки мои потянулись. О мои неумелые насильники, даже в этом приходится вам помогать. Вы, может быть, думаете, что все так просто, что достаточно помелькать, поболтать, посверкать глазами; несколько телодвижений, несколько поз, не ставших изощреннее со времен Великой французской революции? Вы не верите в свои слова, но как же крепка ваша вера в безъязыкое стадо, которое вы ими кормите. Вы верите, что стаду нужен пастух. Или Орфей? Или мальчик-крысолов с дивной дудочкой? Неважно кто; кто-то.
Я закрыл глаза, опять открыл. Троцкий, не мигая, глядел прямо на меня, его губы шевелились. Мне все труднее становилось дышать, я уже не мог слушать. Я только видел, как вонзает в меня свой взгляд злой пастырь, как в глубине этого взгляда медленно гаснет угрюмый, тусклый огнь.
Девственница что-то истерически крикнула — и я, я тоже слабо пискнул, затрясся. Слабый, томный, я вернулся к моим мучителям. Я хотел услышать что-нибудь бодрящее: простую шутку, сложный намек; хотел увидеть, что моя бесплодная лояльность одобрена. Но им уже было все равно, они что-то оживленно делили между собой.
Вы что думаете, со мной перестали здороваться? Здоровались, да еще как. «Привет» в бодром стиле «чтоб ты сдох», и этот взгляд прямо в глаза, от которого хочется кашлять. Я был ни в чем не виноват и получил то, что заслуживал, — примерно в такую мысль могло бы оформиться раздражение, которое я пытался подавить, как приступ кашля. Это как с книжками: часто роман, сделавший писателю имя, не делает ему чести, и, если писатель пожертвовал своим вкусом, чтобы когда-нибудь в дальнейшем иметь возможность облагородить вкус публики, «когда-нибудь» уже никогда не наступит, и он это знает, потому что нельзя быть Стивеном Кингом и Прустом в одном флаконе, особенно когда ни до одного из них не дотягиваешь.
Поэтому я все принял как должное. Поэтому и еще потому, что так и мне самому было значительно проще; можете изменить порядок причин.
Любая частная жизнь протекает на фоне общеисторических событий; когда так говорят, как-то упускают из вида, что для частного человека события жизни — всего того, что остается вне круга его личных забот и желаний, — не могут быть даже фоном, их просто нет. Фон и движение фигур на фоне заметны только наблюдающему со стороны, а частный человек, как правило, живет, а не смотрит фильм о своей жизни. Даже если частный человек заснет при де Голле, а проснется при Пиночете, он первым делом с тревогой посмотрит в зеркало, а не в окно. Чтобы частный человек соотнес себя с историей, история должна постучать в его дверь, в образе погромщика или жандарма, и большинство благополучно избегает прикосновения крепких рук этой незадумчивой музы. Я имею в виду процентное большинство, а не большинство в значении «обыватели», потому что исторические закономерность и случайность работают одинаково продуктивно, и погромщики приходят не только к евреям, а жандармы — не только к тем, кто высовывается. Тут уж как выпадет из крепкой руки монетка.
Так вот, событиями для меня были несчастная любовь, нищета и нежелание попасть под суд: хотя Боб, согласно пожеланию правосудия, наконец-то достиг шестнадцати лет, и я уже не был педофилом, в новом УК — когда я туда заглянул — нашлось много других интересных статей. И в тот день, когда я, зайдя в «Мегеру», увидел Крис рядом с Евгением Филипповичем Заевым, я просто повернулся и ушел.
У Кляузевица были гости. Очень странные тут собрались гости, как-то они не вязались ни друг с другом, ни с хозяином. Хотя что с чем здесь теперь вязалось? Я огляделся.
Карл всегда был славен умением создавать беспорядок. Ну, это многие умеют; слишком робкие для уличного мордобоя или разрушения всего жизненного уклада, люди пытаются создать безобразие хотя бы в своем быту. Но Кляузевиц — дома и на улице — безобразничал с холодным вдохновением настоящего мастера. Он не просто разбрасывал, путал, ломал, портил, приводил в негодность и превращал в руины; он творил — на руинах и из руин — блистательный новый мир, в веселый и наглый ритм которого попадали все вещи, попадавшие в руки Кляузевица.
Вещей не стало меньше, а порядка не стало больше, но что-то утратилось. Вещи умерли; они лежали, дохлые, покинутой свалкой. Наконец я понял, в чем дело: стены. Белые мертвые стены вместо стен, покрытых мудрыми надписями, цифрами и пятнами, потому что об обои — холст и записную книжку преимущественно — можно было при необходимости и руки вытереть. Раз в год все это переклеивалось и быстро, гармонично загаживалось по новой. Теперь не было ни пятен, ни надписей, ни самих обоев.
Читать дальше