Разумеется, кто-то здесь жил постоянно: обслуга, например. Всякие разные, необходимые для того, чтобы содержать в порядке дворцы и широкие проспекты. Эти последние (не проспекты) и узнали от Старокольской, что являются смрадным наследием криминального прошлого, оплотом тех свинцовых мерзостей имперской жизни, которые придали новому свободному существованию его неистребимый уголовный привкус. Когда девственница выговаривала слово «империя», ее становилось жалко: так мучительно трудно, с такой тягостной мукой давила она из себя ненавистные звуки. Слезы душили бедного слушателя, который по имперской широте души начинал чувствовать ответственность за выливаемые на него помои.
Но она и этим не удовлетворилась; мало было нас всех скопом высечь, ее превосходительству желалось, чтобы уже высеченные со слезами радости приняли участие в дальнейшей порке своих собратий. Все, кто подходил на эту роль, были собраны в Доме ученых на конференцию «XXI век, Будущее достойных». Я пошел туда, на этот достойный отстой, в компании Аристотеля, по части наблюдений не делавшего разницы между погодой и обществом, и Кляузевица, которому было все равно, куда идти, лишь бы поржать. Забегая вперед, скажу, что оба остались довольны.
Собрание оказалось пестрым, как городская помойка. Я вообще часто замечал, что людей, посещающих подобные мероприятия, невозможно классифицировать: ведь и на помойке соединяются в одном пространстве картофельные очистки, грязное тряпье, огрызки старых журналов и прелестный старый стул. Когда все расселись в большом зале и заговорили по очереди, я почувствовал, что утратил связь с родным языком. Я еще выхватывал и понимал отдельные слова, но не их сочетания. Я пытался читать по губам, но вид этих жирных улыбающихся губ лишил меня остатков спокойствия, Я ерзал, дергался, толкал Кляузевица локтем в бок. Кляузевиц неимоверно меня раздражал: он смеялся так, что начал икать, а я не понимал, чему он смеется. Я побледнел от злости.
— Полно тебе, — сказал Аристотель сочувственно. — Бысть дождь, и стече снег.
— Ну а под снегом, известное дело что, — бодро заключил Кляузевиц. — Нет, ты глянь, глянь!
Господи, я глянул. Одна свиная рожа сменялась другой, и всем им я был что-то должен. Все они жадно разевали рты, жадно тянулись, готовые немедленно проглотить и глубоко оскорбленные тем, что я не кидаюсь добровольно в их разверстые, сияющие новыми здоровыми зубами пасти. Их глаза метали молнии! Их руки тряслись! Они облизывались, зубы вырастали в клыки, в жирных складках их тел, в их иссохших костлявых телах вскипала жажда, слова текли, как предобеденная слюна. Они жаждали сожрать, растерзать упирающихся и тоже сожрать, и все это немедленно, пока кролики не разбежались, слюна не перестала выделяться, не раскрылись ждущие их могилы. Эти мертвецы не желали пожирать мертвецов, у них был хороший вкус, они хотели утолить свой голод чем-нибудь живым и теплым, еще не прогнившим, еще способным плакать и размножаться.
Стены тряслись, все тряслось. Красивенькие флаги, развешанные по стенам, изменили цвет и форму; их потемневшие полотнища свились в клубки и набухли. Электрический свет больших люстр то ярко вспыхивал, то гас, за плотно зашторенными окнами что-то стучалось и выло. Недосягаемо высокий потолок давил так, словно уже обрушился. Какой-то человечек выскочил на сцену с цветами и замер; может быть, до него дошло. Но нет, он вручил свой букет. Он так и лез, прямо туда, на эти жадные трепещущие языки… Не разбирая дороги, я кинулся прочь.
Кляузевиц позвонил по указанному в объявлении телефону, посетил офис, прошел интервью и на следующий день явился ко мне.
— И ты знаешь, что это такое? — удивленно сказал он с порога. — Это предвыборный штаб. Прикинь, мрамор-пальмы, двадцать тысяч курьеров…
— Чей предвыборный штаб?
— Троцкого, вот чей.
— И тебя не поперли?
— Не так-то это легко, — гордо сказал Кляузевиц. — Но какие, если б ты знал, там ходят бабки. Сто революций сделать можно. Твои-то, эти тихо сидят?
— Тихо, — сказал я угрюмо. — Но еще не сидят.
Это отчасти было правдой. Бомбисты так тихо сидели в квартире XXI века, что я забеспокоился и посетил. Меня насторожил их довольный вид. Конечно, нельзя требовать от человека, чтобы он раскаивался в поступке, который не успел совершить, но почему же их так распирало? Едва прошел первый шок, террористам стало казаться, что их дело сделано, причем ими самими. Газеты через две недели связали маргинальные листовки с мэроубийством, так что авторы листовок смогли наконец с чистой совестью принять приписываемую им ответственность. Они увидели себя, во-первых, со стороны, во-вторых — героями, в-третьих — героями незапятнанными, потому что ни на миг не забывали, что доля злодейства в героическом полностью пришлась тому парню: безвестному, так и не найденному, не слишком-то и разыскиваемому. И вот они слонялись по квартире, бесконечно обсуждали ожидаемые последствия, писали новые воззвания и очень много пили: с горя, на радостях.
Читать дальше