Я заерзал. Знаете, сказал я, здесь что-то душно, накурено. Хотите, пойдем к Аристотелю, там и договорим? Знаешь, сказал Кляузевиц, может, молчание и слова — одно и то же, но идти и сидеть на месте — разные вещи. Так что вот я сейчас встану и побегу. Там обед будет, сказал Давыдофф. Обед! сказал Кляузевиц. Папа теперь путается с вегетарианцами. Что может дать уму или сердцу картофельный салат? Кто такой Аристотель? спросил мальчик. Важный дядька? Да, сказал я. Это такой важный дядька, который всё знает и у которого все обедают. Давай, Карл, поднимайся. Идем, Гришенька.
Я так торопился его увести, что забыл о том страшном зрелище, которое ждало нас у Аристотеля. А ведь он звонил. Приглашал, предупреждал.
Многие из моих знакомых похвалялись тем, что водили дружбу с признанными вождями нашего лучшего из всех возможных века: отцами мысли, столпами искусства, провозвестниками оставшихся в прошлом бурь. Я предпочитал ходить к перипатетикам, хотя и знал, что старики давно стали посмешищем для интеллектуальной тусовки, особенно с тех пор, как увлеклись облагороженным на цивилизованный манер дзен-буддизмом. Теперь в особые лунные дни они выходили на набережную перед Академией Художеств и медитировали рядом со Сфинксами, причем одни предпочитали возводить очи горе, а другие, мистики, — опускать долу. В большинстве своем это были тихие, безвредные люди, и Сфинксы не возражали. Один Аристотель, не могущий забыть о былом своем величии в роли воспитателя покорившего мир Александра Македонского, держался склочником. Неутомимый, не терпящий возражений, деятельно-мстительный, он ни у кого ничего не просил и всех ненавидел, а если кого и любил, то странной любовью. Познакомились мы самым прозаическим образом: я не сдал ионийский диалект у профессора Соболевского, перепутав формы аориста у двух глаголов-близнецов (один из которых означал «смешивать воду с вином», а другой — «разбавлять вино водой»), и профессор Соболевский сказал мне, что с таким вопиющим незнанием греческих глаголов (подумать только, «смешивать» и «разбавлять»!) нужно посещать не Университет, а близрасположенную ремесленную школу. Хороший кровельщик обществу полезнее, чем недоучка-филолог, назидательно изрек профессор, возвращая мне пустую зачетку. А недоучка-филолог опаснее пистолета. После экзамена я сидел на скамейке перед парадным подъездом факультета, печальный и трепетный, как впряженная в телегу лань. В этом трагическом положении и заклеил меня папа всей новой философии, специально, как потом выяснилось, приходивший в полуденные часы к Университету, чтобы набирать себе учеников из числа нерадивых студентов. Он был бодр, подтянут, убедителен и имел достаточно крепкие зубы, чтобы не обломать их о черствый хлеб репетиторства, который глодал с неослабевающей энергией. Одно время его звали преподавать теорию знаковых систем на кафедру Лингвофилософии и курс аналитик на кафедру Логики, но звали не настойчиво, да и он со своей стороны не настаивал, не сочтя за благо общение с молодыми наглецами приват-доцентами в первом случае и получившим должность завкафедрой Б. Спинозой, человеком буржуазного, как выразился папа, склада — во втором.
Я проучился у него несколько месяцев, в компании с пятью товарищами, из которых каждый был шалопаем на свой лад, а все вместе составили незабываемую тусовку, приводившую в ужас окрестные рюмочные, пока, так и не совладав с ионийским диалектом, не перевелся на романо-германское отделение и отказался от занятий, все же не перестав ходить в гости. Отдаю ему должное: он был крепкий старик с прекрасной головой и памятью и погиб только при столкновении с медитацией и завезенными из Москвы антропософскими штучками. Москва! Москва! Все беды оттуда.
Аристотель квартировал в Съездовской линии В.О., выбрав дом, фасад которого был украшен, в псевдоклассическом вкусе XIX века, коринфскими пилястрами и фронтоном, над чем ученики втихомолку, но нагло потешались. Прислугой у него жила тихая, маленькая, покорная старушка из благородной фамилии, предки которой в XV веке были веселыми немецкими баронами, в XIX — политкорректными чиновниками Российской империи, а в ХХ — горсткой костей легли в землю, горсткой букв — в могилу биографических словарей. Аристотель третировал эту кроткую Эмилию всеми доступными ему способами, а поскольку изобретательность никогда не была его слабой стороной, преуспел. При хлопке двери старушка дрожала вместе с посудой в буфете, так что Воля Туськов, любимый ученик папы, одно время с ним живший, принужден был съехать: вечно опухшие глаза и сдавленные рыдания бедной графини в сочетании с ее полновесным именем мешали ему сосредоточиться. Сидя за какой-нибудь статьей, он начинал думать о тщете, бренности, кстати вспоминал и трогательное стихотворение нашего известного классика Лермонтова… Статья оставалась ненаписанной, Воля выходил к Эмилии на кухню (Аристотель брезговал этой демократической причудой и всегда призывал графиню к себе) и тихо, нудно утешал, от чего та плакала еще горше.
Читать дальше