Библиофил-нувориш оказался веселым и нахальным молодым человеком, ловким, модным. Этот господин чуть не свел меня с ума, рассказывая о тяготах жизни маргинальной личности (он — мне). Я вышел от него утром, получив завтрак в постель, чек и нежный поцелуй на прощанье. Сумма, проставленная в чеке, превосходила самые смелые мои ожидания. Я незамедлительно посетил банк; купил бутылку мартини экстра драй и поперся к Кляузевицу. Кляузевиц сидел перед работающим телевизором и был поглощен чтением Тацита.
— Ну как?
Я показал ему бутылку.
Экран телевизора показывал студию, выдержанную в официозных серых тонах. Политкорректно серый аналитик беседовал с нашим мэром, Цицероновым. Розовое упитанное лицо Цицеронова не выражало ничего, кроме официозной уверенности в завтрашнем дне.
Марк Юльевич Цицеронов, бывший профессор юриспруденции, никому не ведомый, всеми презираемый, неожиданно приобрел шумный успех после процесса по делу о наследстве Ивана В. Каинова. Затем громокипящие речи в деле об иноземном влиянии в нашем правительстве принесли ему общие любовь и уважение, хотя впоследствии ни один из приводимых им фактов не подтвердился. В результате он был застигнут ночью великого государства, которую сам же и вызвал. Став, велением народной любви, мэром, в одно прекрасное утро он проснулся рачительным хозяином, и город затрещал по швам. Цицеронову всё прощали. Никто не сомневался в его блестящем ораторском искусстве, и никому не приходила мысль, что для главы городской администрации ораторское искусство не является важнейшим. То, что он открыто воровал, воспринималось как должное.
Зато никто, как Цицеронов, не преуспевал на ниве public relations. Иностранцы его обожали и финансировали его безумные проекты. Троцкий был с ним очень дружен, хотя и описывал эту дружбу как дипломатические отношения, необходимые для пользы партии. Эсцет публично назвал его своим духовным преемником. Цицеронов был в порядке, чего нельзя сказать о вверившемся ему городе.
Мы покинули залихватскую передачку и увидели морду жирной старой тетки, сидящей в окружении журналистов. Складывая маленькие, жирно намазанные губки в неприлично ехидную гримасу и упоенно брызжа слюной, тетка энергично поливала грязью мироздание.
— Кто это? — спросил я.
— Да ты что? — поразился Кляузевиц. — Не знаешь ее? Это Старокольская. Жанна д’Арк в переложении на наши кроткие нравы.
Да, имя это гремело в любезном и ко всему привыкшем отечестве. Преследуемая кровавыми воспоминаниями прошлого, которым она успела неслабо попользоваться, задыхаясь от одышки и неудовлетворенного честолюбия, скопив злобу и соратников, Старокольская одной из первых создала партию, на знаменах которой абсурдно встретились слова о благе государства и счастье его отдельных граждан — компот, общий всем партиям мира.
Все ее лозунги, переведенные с языка демагогии, сводились к следующему: «Хорошо то, что хорошо для лидера партии. Хорошо то, что хорошо для членов партии. Мне глубоко чуждо то, что вы говорите, лишь бы это шло мне на пользу». С этой точки зрения, я не видел разницы между Старокольской, Троцким и дюжиной других смиренных негодяев, а если чему и поражался, то только той легкости, с которой именно Старокольская протоптала дорожку к сердцам соотечественников.
Сначала она была очень кроткой, и священные принципы британской свободы пеплом Клааса стучали в ее тучной груди. Потом, после ряда лет и событий, когда выяснилось, что политические противники, приверженные собственным химерам, не желают признавать превосходство химер, предлагаемых ею, и даже совращают, увы, нестойких овец ее стада, принципам британской свободы пришлось потесниться — до лучших времен. Во времена настоящие, как всегда не лучшие, добру следовало обзавестись парой кулаков. У добра Старокольской оказались такие кулачищи, что самого добра за ними было не разглядеть. Старокольская продолжала произносить положенные слова, но она все чаще оговаривалась, и положенные слова наконец обесценились и потеряли всякий смысл. Короткое северное лето британской свободы в очередной раз подошло к концу; это было ясно даже тупицам вроде меня.
Галантная революция началась. Я смотрел на наглую бабищу, похвалявшуюся тем, что единственные в жизни мозоли она натерла своим боевым пером, и за клоунскими ужимками и полубезумной речью проницал победоносную мощь танка, безжалостность, рядом с которой детские забавы юных троцкистов так и выглядели детскими забавами, не больше. Сейчас она рассказывала обделенным и нищим, как стыдно быть нищими. Быть нищим! Очевидно, это тоже считалось проявлением имперской безнравственности.
Читать дальше