Профессор без устали писал об этой проблеме – на польском и немецком языках, – рассылая бесчисленное множество статей в солидные политические и юридические журналы Польши, а также в такие центры культуры, как Бонн, Мангейм, Мюнхен и Дрезден. Одной из его главных тем был вопрос о «переизбытке евреев», и он многословно изливал на бумаге свои соображения по поводу «переселения» и «экспатриации». Он был в числе тех, кого правительство посылало на Мадагаскар для выяснения возможности создания там еврейских поселений. (Он привез оттуда Софи африканскую маску – она помнила, каким загорелым он приехал.) Хотя профессор все еще воздерживался от призывов к насилию, однако он начал колебаться и все решительнее и решительнее настаивал на необходимости немедленного практического решения проблемы. Какая-то одержимость вошла в его жизнь. Он стал одним из ведущих деятелей движения за сегрегацию и одним из родоначальников идеи выделить «скамьи гетто» для еврейских студентов. Он весьма проницательно анализировал экономический кризис. Выступал в Варшаве с подстрекательскими речами. В условиях, когда в экономике царит депрессия, какое право имеют чужаки евреи, которым место в гетто, возмущался он, оспаривать у честных поляков рабочие места? К концу 1938 года, дойдя до апогея в своем исступлении, он начал работать над своим magnum opus [192] Главным трудом (лат.).
– вышеуказанной брошюрой, где он впервые – очень осторожно, то и дело отступая и проявляя осмотрительность, граничащую с двусмысленностью, – выдвинул идею «тотального выдворения». Она была высказана двусмысленно, в порядке гипотезы – но была высказана. Выдворение. Не жестокость. Но тотальное выдворение. К тому времени – собственно, в течение уже нескольких лет – Софи писала отцу под диктовку и терпеливо и безропотно, как батрачка, выполняла любую секретарскую работу, какая была ему нужна. Трудясь на этой ниве покорно и усердно, как, по сути дела, все благонравные польки, повязанные традицией абсолютного послушания отцу, она дожила до того, что в один из зимних дней 1938 года села печатать и редактировать рукопись: «Еврейский вопрос в Польше – дает ли национал-социализм на него ответ?» В тот момент Софи поняла – или следует, пожалуй, сказать: начала понимать, – к чему клонит ее отец.
По ходу рассказа я без конца приставал к Софи с вопросами, тем не менее мне трудно было составить точное представление о ее детстве и юности, хотя отдельные вещи и выявились предельно ясно. К примеру, ее покорность отцу была абсолютной – столь же абсолютной, как у пигмеев каменного века, обитавших в тропических лесах, где от беспомощного потомства требовалась полнейшая вассальная преданность. Софи, по ее словам, никогда не подвергала сомнению свою преданность отцу, это было у нее в крови – настолько, что, подрастая, она почти не испытывала желания взбунтоваться. Все это было связано с польским католицизмом, который она исповедовала и в котором почитание отца считалось само собой разумеющимся и вообще необходимым. Собственно, призналась Софи, ей было даже приятно такое поистине рабское подчинение, все эти «Да, папочка» и «Нет, спасибо, папочка», которые она ежедневно произносила, все эти услуги и знаки внимания, которые она вынуждена была ему оказывать, это традиционное уважение, это непременное подобострастие, с каким она – вместе с матерью – относилась к отцу. Вполне возможно, допускала Софи, это был чистый мазохизм. В конце концов, она не могла не признать, что, по ее воспоминаниям, даже в самые неприятные минуты отец никогда не был жесток ни с ней, ни с ее матерью; он отличался хоть и грубоватым, но веселым юмором и, несмотря на свое безразличие к окружающим и самомнение, иногда все-таки снисходил до небольших наград. Домашний тиран, чтобы жить счастливо, не может совсем уж не проявлять доброты.
Возможно, эта спорадическая снисходительность отца (благодаря ей Софи в совершенстве овладела французским языком, хотя отец считал его декадентским, а ее мать могла наслаждаться не только музыкой Вагнера, но и такими легкомысленными композиторами, как Форе, Дебюсси и Скарлатти) и побуждала Софи принимать без возмущения то, что ее жизнь после замужества была всецело подчинена ему. Софи знала, что она дочь известного, хотя и придерживающегося весьма спорных взглядов профессора (а многие – правда, далеко не все – коллеги профессора разделяли его крайние этнические взгляды), но, в общем, лишь смутно представляла себе политические взгляды отца, его одержимость. Эти свои интересы профессор не смешивал с семейными, хотя в ранней юности Софи не могла не видеть его неприязни к евреям. Но в ту пору в Польше отец-антисемит не был исключением. Что же до самой Софи, то она была поглощена своими занятиями, церковью, друзьями и скромными вечеринками, которые устраивались в те времена, книгами, фильмами (десятками фильмов, главным образом американских), упражнениями с мамой на рояле и даже двумя-тремя невинными флиртами, и ее отношение к евреям, большинство которых жили в краковском гетто и которые лишь мелькали на улицах как тени, было более чем безразличным. Софи настаивала на этом – я до сих пор верю ей. Они просто не занимали ее мыслей – по крайней мере пока она, прикованная секретарскими обязанностями к отцу, не начала догадываться о глубине и масштабах его бешеного исступления.
Читать дальше