Когда на следующее утро к нам опять зашла почтальонша, она увидела меня ковыляющим рядом с собакой и поняла, что я вовсе не такой шустрик, как утверждал отец, но ей хватило деликатности обойти эту тему молчанием. Зато она с каждым днем все больше нахваливала меня, потому что в моем двигательном развитии наметился явный прогресс.
А отец с каждым днем проникался все большим восхищением перед почтальоншей.
Она была довольно-таки упитанная, и темно-синяя форменная куртка ее совсем не красила. Зато из-под строгой форменной фуражки у нее выбивался водопад темных кудрей, и она улыбалась невероятно щедрой улыбкой, озарявшей все ее лицо, так что каждому, кто ее видел, невольно хотелось улыбнуться в ответ. Отец воспринимал ее ежеутренние приходы как подарок; они давали ему мужество продержаться еще один беспросветный день. Он и правда нуждался в поддержке. Даже если забыть о постоянных выматывающих стычках с братом, оставался еще курятник, работа в котором не кончалась никогда, оставался я, требовавший внимания и забот, и оставались его одинокие ночи. Вряд ли он чувствовал себя таким уж счастливым, и даже победа Луизона Бобе в гонке «Тур де Франс» служила ему слабым утешением. Последние полтора года он практически не покидал дома, и его шансы познакомиться с какой-нибудь симпатичной женщиной стремились к нулю. Действительно, имея малого ребенка на руках, не больно-то побегаешь по вечеринкам. Но даже если бы он с ней познакомился и уговорил зайти к нему на огонек, что он мог бы ей сказать? «Не шуми, а то разбудишь моего сынишку»? Одним словом, мой добрый папа Жак страдал от отсутствия человеческого тепла.
Вот почему он так привязался к молоденькой почтальонше. Он старался выглядеть перед ней получше: с утра одевался в чистое, причесывался, прибирал в доме и даже во дворе. Ему хотелось сказать ей что-нибудь умное или смешное, но у него было слишком мало опыта. Зато он неизменно предлагал ей выпить кофе, а она неизменно отказывалась: «Что вы, совсем нет времени. И потом, представьте себе, что я в каждом доме буду пить кофе!»
Однажды, когда мне удалось пересечь комнату без поддержки Бобе – руки я держал на весу и имел вид триумфатора, – почтальонша присела на корточки и приняла меня в свои объятия. Я прижался к ней, заливаясь радостным смехом. Она подняла меня и расцеловала в обе щеки, а потом сказала, что я прелестный мальчик. От этих невинных поцелуев, полученных мною как бы по доверенности от отца, он залился краской. Но не успел произнести ни слова, как она вдруг сказала:
– А завтра я уже не приду. Мой муж поправился.
– Ваш муж?
– Ну да, мой муж, почтальон. Лопатка у него срослась, и завтра он выходит на работу.
Отец бросил чуть слышное: «А-а…» – вроде бы ничего не выражающее, – но секунду спустя его лицо исказила гримаса глубочайшего разочарования.
И, поскольку беда никогда не приходит одна, в тот же день, работая в курятнике, он заметил, что несколько цесарок выписывают какие-то странные круги и при этом судорожно трясут головами. Он поймал одну и осмотрел: из носа у нее текло, крылья бессильно висели, глаза заволокло пленкой; она выворачивала назад шею, как будто ей что-то мешало. Жак посадил ее в клетку, клетку отнес в грузовик, велел Бобе приглядывать за мной и поехал в Лувера, к ветеринару Моно.
Толстяку Моно не понадобилось много времени, чтобы поставить диагноз.
– Ньюкасл… – вздохнул он, бегло осмотрев птицу.
– Что еще за ниукасл? – не понял отец.
– У твоей цесарки болезнь Ньюкасла, – пояснил ветеринар.
– Это серьезно?
– К сожалению, да.
– И что мне делать?
– Поскорее отдели заболевших особей от здоровых, забей и закопай как можно глубже. Но, боюсь, падеж будет большой. Они у тебя привиты?
– Нет, я их сроду не прививал.
«Чертовы англичане!» – ругался отец, долбя за домом мерзлую землю, чтобы похоронить в ней погибших цесарок. Он потерял больше половины поголовья – и это накануне Рождества! Представляю, что он при этом чувствовал. Не знаю, что послужило последней каплей: мои крики по ночам – у меня резались зубы – или очередной счет, доставленный выздоровевшим почтальоном, но только он сказал себе: «Все, больше не могу». Он сложил в сумку мои вещи, одел меня потеплее, погрузил в грузовик мою кроватку-вагон и сел за руль. Про ехав три или четыре километра, он повернул назад и свистом подозвал Бобе: «Эй ты, давай, запрыгивай. Не разлучать же вас».
Его родители жили на другой ферме, примерно посередине между нашей деревней и Лувера. Ферма походила на нашу, только без курятника. Бабушке в ту пору было лет шестьдесят, но она уже считалась старухой – нормально для того времени. На сохранившихся фотографиях она всегда одета в черное и выглядит лет на семьдесят пять. Сидеть со мной постоянно она не собиралась, но как-то, чуть ли не через силу, сказала сыну, что в самом-самом крайнем случае согласна приглядеть за мной пару дней. Он вспомнил эти ее слова и отвез нас с Бобе к ней. Она притворилась, что никогда не давала подобного обещания:
Читать дальше