Надвинула свой лопух поглубже, чтобы ветром не сдуло, да так вшпарила, что только природным наездникам-казакам впору.
Только часа через три прискакала она назад, и хохот стоял долго на бастионе, когда передавала она, как ее принимал Горчаков.
— Я ему, князьку-то, говорю с приезду: «Только уж ты меня, дорогой, чаем сначала напой, а то и говорить и словечка не стану: покамест сюда к тебе доехала, вся глотка насквозь высохла, как дымовая труба!» А он мне, князек: «Не только я тебя чаем напою, а еще даже думаю к ордену тебя представить, или же возьму да сам орден тебе навешу…» Я же ему на это: «Это смотря какой орден ты мне дать захочешь, а то, пожалуй, я ведь и не возьму — я такая!..»
После небольшого затишья в конце апреля — начале мая, вызванного конференцией держав в Вене, начались опять очень жаркие бомбардировки и ночные бои, поэтому работы у Прасковьи Ивановны было довольно. Однажды случилось даже так, что в одну ночь ей пришлось перевязать сто восемьдесят шесть раненых, и она, не приседая ни на минуту, сделала это. Перевяжет солдата или матроса, хлопнет его по спине мощной ручищей и непременно скажет при этом: «Ну, будь весел, милый!» И каждый раненый, глядя на нее, непременно улыбнется в усы.
Павел Степанович Нахимов, адмирал, отец матросов, никогда не забывал поздороваться с ней, приходя на Малахов, и вот в несчастный день 28 июня, когда смертельно был ранен он в голову пулей французского стрелка, ей первой довелось сделать ему перевязку. Нужно сказать, что тут в первый раз изменила ей ровность характера и веселость.
Когда матросы, уложив своего «отца» на черные от застарелой, запекшейся крови носилки, принесли его к блиндажику бастионной сестры, та заметалась, точно подстреленная, и заголосила:
— А-ах, господи милосердный!.. А-ах, батюшки!.. А-ах, злодеи проклятые!.. Ах, голубчик ты мой!
— После, после ныть будешь! — остановили ее матросы. — Перевяжи скорее! Это дело скорости требует!
И Прасковья Ивановна начала перевязывать голову адмирала, насквозь пробитую пулей над левым глазом, и в первый раз заметили, как широкие могучие руки ее дрожали.
— Как считаешь — живой останется? — шепотом спрашивали ее матросы.
Опыт подсказывал ей страшный ответ, но она сама пугалась тех слов, которые лезли на язык, и бормотала:
— Несите к доктору, на перевязочный, — как он определит… А я что же, баба глупая, тут могу?..
И когда унесли матросы бесчувственное тело того, кто был душою обороны, зарыдала она разрешенно, самозабвенно, по-бабьи.
Нахимов говаривал привычно и совершенно спокойно:
— Мы никуда-с не уйдем из Севастополя-с, мы все здесь останемся!
И он остался; но осталась также и Прасковья Ивановна, своим бесстрашием напоминавшая этого исключительного человека.
Был июльский вечер, свалила жара, и прекратилась, как всегда по вечерам, орудийная перестрелка, чтобы дать небольшой отдых и орудиям, чересчур накалявшимся от частой пальбы, и людям при них.
В этот вечер три офицера сидели на бревнах, привезенных для ремонта блиндажей и сваленных под нависшей крышей одного из больших таких блиндажей, и кто-то из них сказал, кивнув головой в сторону:
— А вот и наша Прасковья Ивановна вылезла из своей берлоги!
Действительно, в своем коричневом платье, без чепца, загорелая до черноты, на толстых прочнейших ногах, не имевших даже и намека на щиколотки, бастионная сестра похожа была на матерую медведицу, хозяйку леса.
Она подошла к офицерам, всем по очереди подав пудовую руку, и спросила густым басистым голосом:
— А что это вы такое чавкаете, голуби сизые?
«Чавкали» шоколад, которым угощал двух других, поручика и лейтенанта флота, младший из офицеров — мичман. Он же угостил и сестру, отломив ей кусок плитки.
Прасковья Ивановна уселась не с ними рядом, а напротив, на отдельно лежащем, шагах в четырех, бревне, чтобы всех троих было ей хорошо видно, и заговорила как бы в шутку, но тоном вполне серьезным:
— Вот погодите, кончится война, приезжайте тогда в Петербург, — всем троим хороших невест найду… А то что же это? Сколько народу пропадает что ни день, — подумать надо, как это теперь прорехи такие залатать! Все молодые люди об этом стараться тогда должны!
Как будто уже не бастионная сестра эта, а вся целиком грубоватая, но могучая простонародная Россия сидела на смолистом краснокором шершавом бревне, та самая Россия, которая веками старалась пошире и покрепче утверждаться на земле в роды и роды, чтобы и наполнить до границ, и преобразить ее…
Читать дальше