— Масло, постное масло-то забыл, — насмешливо говорит из прихожей Борька, косо напяливает шапку и идет к двери.
— Ох ты, якорь-то его! — досадливо спохватывается Иван Игнатьевич, вслепую сует на плиту чайник и берет с подоконника масло и льет щедрее, чем обычно.
— А ничего-о, ничего, прямо надо сказать, — пробует он мешанину деревянной щербатой ложкой, которую сберегает бог знает с каких времен для таких вот моментов, где никакая алюминиевая, по убеждению Ивана Игнатьевича, не сохранит, пока несешь хлебово ко рту, истинного аромата и вкуса. Дразня жену, он старательно чмокает, кружит ложкой в чашке, и по кухне плывет тепловатый дух размокшего хлеба и острый запах растительного масла. — Ай да тюря! Всем тюрям тюря! Давай-ка со мной, Аня, бери ложку! — Вполне счастливый, что вот и он тоже чем-то может распорядиться и даже угостить жену, Иван Игнатьевич с надеждой поглядывает ей в спину, но уже знает в душе, что той бы только посмеяться над ним и над его тюрей, никогда она ее в рот не брала и за пищу не считает, а зря. — Ну чем не еда? Ты знаешь, вот в войну, бывало…
Аня гремит крышкой, явно без толку начинает переставлять кастрюли, как бы говоря: знаю, слышала уж много раз. В другое время и послушала бы еще, да только не сегодня: начнешь слушать, кивать да поддакивать, а муженьку того и надо — подумает тут же, что вот она уже не дуется на него. Нет, она считает — характер надо выдерживать, а то о ней и совсем перестанут думать.
— Ну, тюря! — причмокивает Иван Игнатьевич.
Он понимает, что теперь до двух часов жена и слова не проронит. Она выговорится там, у своей матери, когда упреки ее вспыхнут снова, но все больше для того только, чтобы родня видела, как она держит своего Ваню в руках и последнее слово за ней. И Иван Игнатьевич как бы виновато промолчит, ища взглядом сочувствия у тещи, и та немедленно поддержит, вступится, с шутливой напористостью накинется на дочку и обнимет его, а потом все выпьют со смехом и прибаутками, хорошо понимая, что это была у них вовсе и не ссора. И Аня не будет на него коситься, и сядут они играть в карты уже как давние партнеры, словно между ними сроду ничего такого — недомолвок, пререканий, обид — и не бывало.
Молчит женка, как воды в рот набрала. И надо бы ему помолчать тоже, но душа в нем живет как бы отдельно от разума, душе хочется праздничного общения, и Иван Игнатьевич, помимо своей воли, насухо под конец облизывая ложку, шутливой скороговоркой завершает столь раннюю свою трапезу:
Бог напитал — никто не видал,
Съел семь печей калачей,
Одну булочку…
Кто видел — тот не обидел,
Ну и слава богу!..
Аня молчит. Только ножик в руках мелькает, и свешивается до самой корзины кривоватая спиралька очистки. Иван Игнатьевич по привычке после еды хочет понюхать табачку, но вовремя вспоминает, что в кармане у него лежит вчерашняя даренка Агейкина — пачка из-под папирос «Беломор», наполненная карамельками. Уж так уверял его вахтер, будто кисленькие леденцы живо отвадят «мошку»…
Жалко, что запамятовал он вечером про эти карамельки, а то бы удивил жену, а заодно огорошил бы и тещу, которая тоже нюхальщица еще та.
Иван Игнатьевич нащупывает в кармане мятую пачку из-под «Беломора», но доставать не решается — строгое молчание жены становится ему в тягость все больше и больше. Ладно, пососет он эти леденцы потом, в проходной, за компанию с Агейкиным, или уже в подсобке, пока заготовки для чуней будут вулканизироваться.
— Ну я поехал в собес, займу очередь, — говорит он, поднимаясь. — Ты меня, значит, дома не жди — к двум часам прямо к маме и приеду.
Уже на улице, гулко кхакая на морозе, Иван Игнатьевич вдруг спохватывается, что письмо от Марии так и осталось лежать на этажерке, а надо бы его взять с собой.
Решая про себя, возвращаться ему или нет, он озадаченно мнется на месте. Мороз пробирается под тужурку, похрумкивая, каленеют зажатые под мышкой резиновые заготовки. В набрякшем стынью тумане плавает голое, без единого лучика, солнце. Деревья стоят в куржаке онемело, недвижно. «Далеко еще до весны, ой далеко-о…» — говорит себе Иван Игнатьевич. И, утешаясь тем, что Аня небось думает о дочкином письме, а потому уж не забудет прихватить его с собой, Иван Игнатьевич заспешил, ссутулившись на морозе больше обычного.
У калитки его поджидал тесть — завидел издалека, окна нового дома жениных стариков прямо на все четыре стороны света, — накинул на плечи телогрейку и, несмотря на мороз, стоял и выжидал, заранее осаживая звякавшего цепью пса. Глядел из-под стынувшей ладошки, как через первые и вторые рельсы, по-за отцепленными цистернами, напрямки от автобуса шпарит зятек. Солнце сегодня неяркое, а глаза слезятся — посмотри-ка встречь ему, да еще по свежему крахмалистому насту, размножающему лучи.
Читать дальше