Через четверть часа все вошло в обычное русло. Она утешилась; может быть, то была любовь в отместку? Или то была великая душа, не удостоившая обнаружить перед людьми свое горе?
Часто, сказал бы я, любовь-страсть может достигнуть счастья, лишь задев самолюбие; в таких случаях она, по-видимому, добивается всего, чего только можно пожелать; жалобы ее были бы смешны и показались бы бессмысленными; она никому не может рассказать о своем несчастье, а между тем непрерывно ощущает его и убеждается в нем; доказательства этого несчастья, если так можно выразиться, переплетены с самыми лестными фактами, как будто предназначенными к тому, чтобы создавать восхитительные иллюзии. Это несчастье показывает свое отвратительное лицо в самые нежные минуты, словно бросая вызов любовнику и заставляя его чувствовать одновременно, как велико счастье быть любимым тем очаровательным и бесчувственным существом, которое он сжимает в своих объятиях, и что это счастье навсегда недоступно. После ревности это, может быть, самое жестокое несчастье.
В одном большом городе [106]до сих пор помнят о добром и мягком человеке, доведенном такого рода яростью до убийства своей возлюбленной, которая полюбила его только назло своей сестре. Однажды вечером он предложил ей покататься вдвоем по морю в хорошенькой лодке, собственноручно изготовленной им; выехав в открытое морс, он нажал пружину, в дне лодки раскрылась щель, и она исчезла навсегда.
Я был свидетелем того, как один шестидесятилетний человек взял на содержание мисс Корнель, самую капризную, самую безрассудную, самую изумительную актрису лондонского театра. «И вы надеетесь, что она будет верна вам?» – говорили ему. «Нисколько. Но она полюбит меня, и, может быть, до безумия».
И она любила его целый год, часто до потери рассудка; она три месяца подряд не давала ему ни малейшего повода для жалоб. Он возбудил между своей дочерью и любовницей борьбу самолюбия, неприличную во многих отношениях.
Задетое самолюбие царит в любви-влечении, определяя ее судьбы. По этому признаку удобнее всего провести границу между любовью-влечением и любовью-страстью. Старое военное правило, сообщаемое молодым людям, когда они поступают в полк, гласит, что если кто-нибудь получает билет на квартиру в дом, где живут две сестры, и хочет добиться любви одной из них, то ему следует ухаживать за другой. Если вы встречаете молодую испанку, склонную к романам, и хотите быть любимым ею, в большинстве случаев достаточно чистосердечно и скромно показать, что хозяйка дома нисколько не трогает ваше сердце. Эту полезную истину я узнал от милейшего генерала Лассаля. Это самый опасный способ подхода к любви-страсти.
Любовь в отместку завязывает узы наиболее счастливых браков, если не считать браков по любви. Заведя скромную любовницу через два месяца после свадьбы [107], многие мужья обеспечивают себе на долгие годы любовь своих жен. Этим они порождают в них привычку думать только об одном мужчине, привычку, которую семейные узы делают непобедимой.
Если в век Людовика XIV при его дворе нашлась знатная дама (г-жа де Шуазель), боготворившая своего супруга [108], то это произошло потому, что он казался весьма заинтересованным ее сестрой, герцогиней де Граммон.
Показывая нам, что она отдает предпочтение другому, самая заброшенная любовница лишает нас покоя и зажигает в нашем сердце видимость страсти.
Храбрость итальянца – вспышка гнева, храбрость немца – миг опьянения, храбрость испанца – прилив гордости. Если бы существовала нация, у которой храбрость была бы преимущественно борьбой самолюбия между солдатами одной и той же роты или между полками одной и той же дивизии, в случае поражения не было бы никакой точки опоры и никто не знал бы, как остановить бегство армии такой нации. Этим тщеславным беглецам казалось бы верхом нелепости предвидеть опасность и пытаться предотвратить ее.
«Стоит вам лишь просмотреть какой-нибудь отчет о путешествии в страну североамериканских дикарей, – говорит один из самых симпатичных философов Франции [109], – и вы узнаете, что обычная участь пленников, захваченных в войне, состоит не только в том, что их сжигают живьем и съедают, но что перед этим их привязывают к столбу возле пылающего костра и держат там несколько часов, подвергая самым жестоким и самым изощренным истязаниям, какие только может изобрести ярость. Стоит прочесть, что рассказывают об этих ужасных сценах путешественники, свидетели каннибальской радости присутствующих, особенно о неистовстве женщин и детей, и о том ужасном восторге, с каким они соперничают в жестокости. Стоит прочесть, что они добавляют при этом о героической твердости, о неиссякаемом хладнокровии пленника, который не только ни малейшим знаком не выдаст своих страданий, но и с величайшим высокомерием гордости, с величайшей горечью иронии, с величайшей оскорбительностью сарказма глумится над своими врагами, воспевая собственные подвиги, перечисляя убитых им родственников и друзей присутствующих, подробно описывая муки, которые он заставил их претерпеть, и обвиняя всех людей, окружающих его, в трусости, в малодушии, в неумении истязать, пока наконец враги не разрывают его на куски и не начинают заживо грызть на его собственных глазах, между тем как он испускает последний вздох вместе с последним бранным словом [110]. Все это немыслимо у цивилизованных народов; это покажется басней самым бесстрашным гренадерским офицерам и когда-нибудь будет подвергнуто сомнению потомством».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу