Я хотел сходить на могилу дяди, но куда больше хотелось мне сходить на могилу Абеледо. Мне захотелось этого только что, когда я говорил с тетушкой, но захотелось так сильно, что вся моя лень мигом испарилась, я соскочил с кровати и, не откладывая дела в долгий ящик, оделся и пошел на кладбище.
Найти свежую могилу дяди, следуя указаниям тетушки, особого труда не представляло. На поиски могилы Абеледо я затратил куда больше труда, но после всех блужданий прочитал наконец в нише его имя: «Мануэль Абеледо Гонсалес». Краткая надпись гласила:
Здесь покоится наш боевой товарищ
Мануэль Абеледо Гонсалес, погибший за Родину.
Рука предателя сразила его 15 июля 1937 года.
Здесь он лежал под камнем и грязью.
Я повернулся, вышел с кладбища и спустился, не торопясь, в город. По дороге я принял решение — и я не премину исполнить его — вернуться в Буэнос-Айрес.
1949
С последнего поворота дороги еще можно было разглядеть море. Склоны холмов, рассеченные серыми и бурыми провалами оврагов, далеко внизу теряли крутизну, разливаясь зеленью и голубизной пустошей с желтоватыми островками. Кверху холмы были лысыми, земля — словно изрезана ступенями набегавших террас, без травы и цветов; лишь одни виноградники, посаженные в шахматном порядке, как кресты на воинском кладбище. Заросшие ежевикой и колючками каменные ограды квадратами разграничивали владения, геометрически следуя уступам поверхности.
Ниже по склону, по направлению на Мотриль, тракт змеился, и дорожная пыль, неистовствуя, затягивала заросли жимолости, дикого салата, чертополоха и других сорняков, придавая им какой-то лунный вид; еще дальше той же участи тщетно сопротивлялся тростник: ярко-зеленое становилось землистым, светлое — грязноватым, белесым; но, теряя в сочности красок, ландшафт выигрывал во времени: пейзаж этот казался извечным. Пыль покрывала мельчайшие веточки; пожелавшему взглянуть на нее вблизи представлялась она легчайшим снегом, солнечным снегом или, скорее, сероватой мукой, смолотой подковами и шинами и рассеянной ветром. Проезжавшие машины поднимали хвосты пыли, по размерам которых мог искушенный в технике пастух — были и такие — определить число лошадиных сил колымаги и ее скорость.
Отсюда, с высоты, виден был всегда какой-нибудь обоз, тянувшийся по дороге на М а лагу или, наоборот, в сторону Альмерии. Двое, трое, четверо животных, в основном мулов, тащили повозки; на каждой натянут был серый, цвета дороги, брезентовый верх да дремал на передке возница, если только не сгоняла его оттуда какая нужда или охота покурить в компании. Скрипели оси, иногда трясло на попавших под колеса камнях. Вознице не свойственна тяга к песне — то удел полей; здесь же было царство цикад, то есть само безмолвие. Пот не выступал: грязный слой пыли забивал поры, кожа из оливковой становилась серой, волосы из темных — седыми. Воздух, раскаленный, свинцовый, можно было потрогать рукой. Те, что движутся на Мотриль, чуют приближение моря; едущие оттуда не замечают, как пропадает горизонт: им достаточно неба.
У этого поворота — по левую руку, если обернуться лицом к Малаге, — отходит от тракта гужевая дорога в добрых двести метров длиной, крутая, каких поискать; кончается она у двери убогого домишки, лачуги или нищенского угла, в прямом значении слова. Жили в нем Мотрилера, ее муж — Хромой-из-Вера — да их дочь, Рафаэла Перес Монтальбан, единственный плод десяти легких родов. Столь легких и скорых, что четырежды разрешалась от бремени мать под светло-зелеными кронами олив; как всегда перепутав сроки, вдали от жилья, не знала она подмоги. Мужчина работал далеко от дома, и в невыносимый полуденный солнцепек отправлялась жена со своим животом нести ему обед, ковыляя, ломая ноги на склонах. Оступаясь на бороздах, на камнях, добиралась она к нему, взмокшая от боли и усилий не разродиться, дотянуть до дома; он отпускал в сердцах ругательство и перерезал пуповину альбасетской навахой, сполоснув клинок вином, которое приносила жена к обеду. Кровь еще лилась, но боль отступала; ребенка заворачивали в нижнюю юбку. Обратно добирались смотря по месту, где они находились; если не случалось поблизости соседа, с которым можно было на пару тащить жену на допотопных носилках, мужчина сажал ее себе на плечи. Однажды, когда он хромал больше обычного, женщина пошла сама. «Все они одним миром мазаны, — замечал он соседу, — вечно все напутают, никогда не подгадают». Как-то она заболела и двадцать дней пролежала в горячке. Но все прошло, и девочка чудом уцелела. Это был их последний ребенок. Тогда, в жару лихорадки, мать различала окружающее смутно, через завесу чего-то досель не знакомого, что застилало глаза и, не найдя щек на костлявом лице, скатывалось прямо на грудь.
Читать дальше